— Эй, парень, уж не стыдишься ли ты, что у твоего отца обе ноги целы и только куска лопатки не хватает? Того и гляди, ты бы обрадовался, если бы мне оторвало голову, а? Хе-хе… Разве не так, мой золотой? Вот бы когда ты перекозырял Калоусека!
Что‑то в душе мне говорило:
«Ваша, ты же добрый человек и семьянин примерный, только вот зря язык распускаешь». Сдержал я себя и отвечаю:
— Скажи своему Калоусеку, что он последний дурак!
Теперь я уже вел за руки обоих детей.
Шагаю словно во сне…
Жена поспешает за нами и рассказывает, что в городке нового.
Идем по тротуару.
Больше всего удивляло меня, что в нашем городке прежние улицы, дома, магазины, люди.
Кажется, все бы должно перемениться за эти двадцать два месяца.
А тут все так же.
Где раньше были на площади лужи — там они и сейчас.
Только кладбищенский забор перекрасили в коричневый цвет.
Да пан Штика, купец, перестроил фасад.
Гляди‑ка, вышвырнул на помойку святого Яна Непомуцкого и вместо него поставил в нише статую какого‑то языческого бога с золотой надписью.
— Хальт, дети, я должен прочитать, что тут написано.
Читаю:
— «Меркурий, бог торговли, благослови сей дом».
Жена рассказала, что Штика ужасно разбогател за годы войны. Нажился на спекуляции. А вот и сам он, старикан, — посиживает, как бывало, на стульчике перед лавкой, в шлепанцах и круглой шапочке.
Владелец табачного склада пан Изерштейн увидал меня издалека. Подбежал, руку трясет, сунул мне пачку турецкого табака.
Фотограф «Рафаэль» до сих пор не сменил в витрине пропыленные фотографии. А сам он, говорят, все такой же пьянчужка.
Мой конкурент Недомлел знай себе выпускает всякий печной брак. Кафель — ни единого нового образчика.
Трактирщика Махачека все еще мучает подагра. Ковыляет с палочкой… Тоже, говорят, нажил полмиллиона.
Вон сидит аптекарь. Черт возьми, как растолстел! Разносит его, словно на дрожжах…
Канава на Кожелужской смердит не меньше прежнего, ни жестянок, ни утопленных котят в ней не убавилось.
Значит, старая Фиалкова померла. Так, так…
Драшнар, сапожник, бросил ремесло и теперь живет запасами, которые прикопил от заказчиков.
Папаше моей дорогой Марженки живется неплохо. Подзаработал на фруктах, да вот упал с молодой яблоньки и сломал ключицу.
Про кого из знакомых ни спросишь — на фронте.
И горбатый Паржизек тоже.
Бржетька Когоут погиб в Италии. Тобиаш теперь калека, а ведь такой ловкий был парень…
* * *
Пришли мы домой.
Думалось мне — это сон, но вот, ей-богу, все тут как было.
Кухня, полочка, кушетка, горшки, лавки.
Пол чисто вымыт, и по нему расстелены старые газеты. Марженка всегда так делала, чтобы не наследили.
В клетке, что осталась после чижика, прыгает канарейка.
На столе праздничная скатерть, а на ней — черт возьми! — кулич, кофейник из буфета и ваза с цветами.
Засмеялся я, скинул рюкзак и говорю:
— Гром тебя разрази, девка! Кого ты ждешь, уж не любовника ли?
— Все в честь твоего счастливого возвращения.
— Гм… вот оно, значит, что… — Я сделал вид, будто ужасно удивляюсь, и глянул на жену.
У нее в глазах стояли слезы. Слезы радости, счастья. Усадили меня на почетное место. Я не хотел, да ребятня иначе не позволила. Смущался я, словно у чужих. Села и жена с детьми, и стали мы пить кофе. Франтик проболтался — мама, мол, два часа потратила, чтобы принести из Сенджариц немного молока.
Кулич — объеденье! Вот уж я полакомился! Расстегнул мундир.
— Сними его совсем, папочка!
— Ну-ну, дети, не так уж мне жарко, потом…
— Снимай, снимай, отец, ты же дома. Сейчас принесу тебе штатское. Я все выколотила, перешила, а твой коричневый костюм совсем выцвел — так я его перелицевала.
Вышел я в сенцы.
Вроде бы стыдно показалось раздеваться перед детьми.
Теперь я был в чистом белье, в старых своих брюках. Закурил сигарету.
Блаженство!
— Эх, Марженка, и намаялась же ты, должно быть! Шутка ли — такой пир закатила!
— Да разве могли мы не встретить тебя как полагается? Ведь ты заслужил. Натерпелся, поди…
Лег я на старый диванчик и уснул.
Вечером мы с женой сидели до полуночи, разговаривали.
Она была счастливая.
Вся светилась.
Мы держались за руки.
Точно снова я пришел свататься.
Рассказывал ей все, с самого начала. Про этот поезд с боеприпасами, про нашего капитана Короши фон Дельсберга, про начальство, про операционный стол и как было в госпитале.
Спросила, кто за мной ходил, не женщины ли.
— Нет, — говорю. Зачем портить ей вечер?
Утром подала мне в постель завтрак и сигареты. Я провалялся до десяти.
Хорошо дома.
Одна чистота чего стоит!
А уход какой! Приличный каменный домик — не какая‑нибудь галицийская лачуга. Потолки добротные. Нигде не дует, не течет… Перины. Словом — комфорт! Как-никак мы, чехи, народ цивилизованный.
Навестил знакомых.
Да только не знал, о чем с ними говорить.
Ведь кто не служил в армии, тот, честно говоря, ни в чем не разбирается.
Спрашивают — все про одно и то же.
А сами‑точно пришибленные. У каждого забот выше головы.
Какое кому дело до других?! Искренности настоящей нет…
Но Марженку хвалили все в один голос. Работала, рук не покладая, хозяйство содержала в порядке, детишек без отца растила.
Я сказал ей про это.
Покраснела. И слезы‑кап‑кап…
* * *
Неделю я ничего не делал.
Слонялся из угла в угол.
Скукотища.
Старые заказчики приглашали то туда, то сюда — чинить печи.
А я себе думаю: «Спятил я, что ли? Приехал на побывку и буду мараться сажей! Глины у меня нет, инструмент куда‑то подевался — да пропади они все пропадом!»
Встретился с Андуличкой.
Она уже была на сносях. Вышла замуж за пьянчужку деревенского.
Меня это уже нисколечко не волновало.
По правде сказать, она и прежде была неискренняя, выманивала подарки да деньги, гуляла со мной, а в то же самое время вешалась на шею одному пареньку из галантерейной лавки. Свинья, да и только!
Недели через две попривык я к дому, и все пошло по-старому.
Франтику поддал мундштуком от трубки — все повадки у него противные, материнские, воротит нос от тарелки с кашей… Скажите на милость, это при нынешней‑то дороговизне! И вообще любит во все встревать, хитрит и разговаривает слишком много, все‑то ему надо, только и дела ему, что шляться по городу. Даже полицейский мне жаловался.
Девчонка избалована, как принцесса. Не знает, чего еще и придумать. Ноет. Пристает. Учится плохо. Деньги транжирит на сладкое.
А жена все терпит и не вмешивается.
Разве это жизнь?
Я ей так и говорю:
— Ты такая же, как была. Война тебя ничему не научила. Ну, погляди хоть на себя — на кого ты похожа!
Хуже ведьмы! Только еще метлу в руки — и того и гляди в ночь на святого Якуба вылетишь в трубу. Вот бы когда я вздохнул с облегчением!
Она песком чистила в лохани ножи. Когда я договорил — упустила их в воду.
— Не бойся, Ваша… Недолго уж тебе терпеть… Умру я скоро… Снова будешь холостой, свободный, сможешь делать, что захочешь…
— Хороши шуточки! — прошипел я, схватил шапку — и в трактир.
Пива у них не нашлось ни полкружки. Ладно. Заказал содовой. Тоскливо было там сидеть.
Сказать по правде, я даже обрадовался, когда подошла пора возвращаться в часть.
* * *
Да вот теперь уже опять шестой месяц, как я уехал из дому.
И вокруг головы моей Марженки снова начинает светиться нимб.
Бог ведает, отчего это человек так устроен…
Думается, моя Марженка все же хорошая женщина, и потом, ежели как следует рассудить, не повезло ей со здоровьем.
Делает что умеет!
Нельзя же требовать, чтобы все в жизни было по твоему вкусу.
И дети у меня славные, послушные.