Очевидно, как это часто случалось, у него был приступ недоверчивости, и, чтобы убедиться в том, что я не взяла их себе, он захотел посмотреть на мою реакцию.
Оставшиеся после него тетради содержат только заметки, а в тех, которые я назвала «новыми», — рукописи его романов. Но они были уже не черными, а с холщовыми обложками и значительно толще, из-за множества вставок все раздувалось до невероятных размеров.
Я ходила покупать их по мере надобности в дорогой магазин тут же на бульваре Османн. Там служила обращавшая на себя внимание девушка, очень элегантная, с манерами светской дамы; если не ошибаюсь, мадемуазель Лидова, которая, как, впрочем, и все другие торговцы, всегда отличалась особенной услужливостью, если дело касалось г-на Пруста. Я выбирала тетради, и нам присылали счет. К обложкам приклеивались маленькие квадратики бумаги, и на них уже сам г-н Пруст надписывал латинскими цифрами номера.
Были еще и три тетради с заметками. Тетради с рукописями постепенно накапливались, и теперь в Национальной Библиотеке их хранится семьдесят пять — это дает представление о работе г-на Пруста.
Что касается сохранявшихся издавна маленьких блокнотов для заметок, то они были удлиненного формата с силуэтами на обложке. Их подарила ему г-жа Строе. Один он отдал мне уже в самом конце, но, конечно, без всяких записей, и я сохраняю его до сих пор.
Если «черные тетради» лежали в комоде, то все остальные всегда находились под рукой, тщательно разложенные на ночном столике возле постели. И этот порядок никогда не менялся: в середине, возле лампы, блокноты; позади нее тетради с заметками и рукопись.
Кроме того, были еще записочки на листках и распоряжения, писавшиеся на бумаге для окуривания, так что у г-на Пруста всегда имелись все необходимые ему «инструменты».
Во время работы он редко заглядывал в книги и никогда не держал их у постели. Изредка справлялся по «Готскому Альманаху» или словарю, чтобы проверить название места или написание имени. Время от времени просил меня подать ему какой-нибудь том, быстро перелистывал страницы и сразу же возвращал.
— Спасибо, Селеста, унесите это, я уже все нашел.
Бывало, я говорила ему:
— Какой вы странный, сударь. Спрашиваете книгу и, едва взглянув, отдаете обратно.
— Видите ли, Селеста, я много читал и все знаю.
Несмотря на это, вся его комната была заполнена книгами, к которым, впрочем, он уже не прикасался.
В моей скромной помощи было и одно дело, касавшееся вставок в рукописи, которым я очень гордилась. Больше всего времени у него занимали поправки, и он бесконечно делал все новые и новые добавления.
Однажды зовет меня, и я вижу его измотанным и озабоченным.
— Дорогая Селеста, я заехал в совершенный тупик!
— Что случилось, сударь, что такое?
— Да, видите, у меня уже все поля исписаны, а надо исправлять и исправлять, не говоря уже о дополнениях. Просто не знаю, как тут быть. Пробовал вкладывать новые листки, но когда это попадет в типографию, они разлетятся во все стороны. Что мне делать?
Почти не задумываясь, я ответила:
— Сударь, если дело только в этом, тут нет никакой трудности.
— Как же так, Селеста? Нет трудности? Посмотрел бы я на вас в моем положении!
— Да нет, сударь, все очень просто. Нужно только, чтобы вы на своих листках оставляли сверху и снизу маленькие полоски, и я буду вклеивать их в нужные места. А вы можете писать сколько угодно, останется лишь загибать их. Ну, а в типографии пусть всю эту ленту разворачивают, чтобы последовательно набирать фразу за фразой.
Его лицо просветлело, он безумно обрадовался.
— И все это можно сделать? Дорогая Селеста, как я рад! Вы просто спасаете меня.
Он был так доволен, что рассказывал об этом всем подряд и даже упоминал в письмах, особенно к своим английским переводчикам Шиффам, и называл меня замечательной женщиной.
Вот от этого рукописи и раздулись. Одну, самую знаменитую, с такой длинной лентой, сложенной аккордеоном, показывали даже на выставках. В развернутом виде она имела длину метр сорок!
Я солгала бы, сказав, что знала, над чем именно он работает, кроме «Девушек в цвету», но по всем его повадкам можно было заключить о неизменной цельности всего труда, и, если ему и случалось непрерывно писать что-нибудь одно, например, завершая книгу, все-таки чаще он переменял свои романы в зависимости от возникавших изменений и дополнений, переходя от «Германтов» к «Содому и Гоморре» и от «Пленницы» к «Обретенному времени». Все это было настолько связано в его уме, что составляло, в сущности, единую книгу.
Меня поразила сказанная им однажды фраза по поводу вида Дельфта работы Вермеера. Это было уже незадолго до конца, после того как г-н Пруст побывал на выставкё в «Зале для игры в мяч». Он возвратился оттуда совсем без сил, а ночью с восторженным взглядом, словно эта картина все еще была перед его глазами, говорил мне:
— Ах, Селеста вы не представляете, какая тщательность работы, какая тонкость! Буквально каждая песчинка! Нежнейшие оттенки то розового, то зеленого... Как это все сделано! А мне нужно исправлять и исправлять, добавляя свои песчинки...
Но в нем самом тоже были и тщательность, и утонченность. Он не успокаивался, пока не докапывался до всех мельчайших подробностей. Вспоминаю, например, как дотошно выспрашивал Одилона, когда ему понадобились для книги крики улицы.
— Ведь вы все время на улице и должны прекрасно знать ее крики, а мне остается только то, что проникает сквозь закрытые окна. Постарайтесь прислушиваться, хорошо?
— Да, сударь, конечно, я узнаю.
И когда Одилон приносил все эти словечки мелких бродячих торговцев и ремесленников, надо было слышать его добродушный смех!
— Дорогой Одилон, как я вам благодарен...
И все они, эти крики, оказались в «Пленнице» именно такими, как их принес ему мой муж: «А вот улитки, два су за улитку, свежие улитки, прекрасные улитки! Шесть су дюжина!.. Свежайшие артишоки, прекрасные артишоки!» Или еще: «Лудить! Лудить! Лужу все подряд, хоть мостовую!..»
С каким упоением повторял он эти присказки. Из него прямо-таки струилась радость, и мы ощущали неповторимый аромат его сердца.
Для меня было истинным наслаждением и развлечением хоть как-то участвовать в его работе, поэтому я и сохраняла ту самую улыбку Джоконды, ощущая в себе благоухание луговых цветов.
И если я могла в чем-то помогать ему, то скорее всего лишь потому, что насквозь прониклась его занятиями, привычками и пристрастиями. Когда он звал меня, я почти всегда уже с первого взгляда, по тому, как он смотрел или поднимал руку, чтобы сделать какой-нибудь знак, сразу улавливала его желания. Он не успевал докончить фразу, и я уже говорила:
— Да, сударь, вы хотите это? Сейчас... И протягивала ему нужную книгу или тетрадь.
— Спасибо, дорогая Селеста, как вы только догадались? Но я и сама не могла бы объяснить этот какой-то непроизвольный рефлекс моей второй натуры. У меня не было ни малейших затруднений и, следовательно, никаких особенных заслуг. Быть рядом с ним, слушать его, разговаривать, видеть, как он работает, помогать ему по мере сил — вот наслаждение, подобное прогулке в лесах и полях, где повсюду открываются все новые бьющие ключом источники.
В то время я и сама не осознавала, насколько стала необходимой для него, до одного случая, происшедшего в конце 1921 года, когда во мне накопилась какая-то страшная усталость и мне стало казаться, что я плохо помогаю ему. Г-н Пруст тогда очень торопился со своей работой: ему требовалось все как можно скорее, и он к тому же сильно уставал. Я решилась сказать ему:
— Сударь, вам нужен человек с лучшей подготовкой. Вы сможете тогда диктовать и сделаете не только больше, но и скорее. Я тоже устала и нуждаюсь в отдыхе. У меня только единственная просьба — позвольте мне время от времени навещать вас.
Его лицо было скрыто в тени подушки. Он не пошевелился и лишь ответил: