Если взять, например, тех молодых людей, которые могли бы к нам приходить, почти все они были литераторы и его почитатели, и никого из них нельзя было ни в чем таком заподозрить. Не говоря даже об их малом числе, приходили они, уж, конечно, не для галантностей! Помню критика Рамона Фернандеса: г-н Пруст говорил мне про него, что он ухаживал за одной девицей из аристократии, мадемуазель Хиннисдэль. По его мнению, от этого страдала репутация всего семейства. При всем том он превозносил качества ума, присущие Фернандесу. Был еще Эммануэль Берль, который сам рассказывал — впрочем, его я, кажется, и не видела, — что приходил к г-ну Прусту объясняться по поводу своих сердечных дел одновременно с тремя женщинами.
Один, правда, был совсем другим — молодой англичанин, приятель некоего г-на Гольдсмита или Гольдшмита, денежного мешка, который преследовал г-на Пруста своими приглашениями на обеды. Г-н Пруст не любил бывать там, он говорил, что этот чудак убийственно скучен. При всем том он не скрывал от меня принадлежности сего г-на к «племени содомитов» — лишнее доказательство откровенности в разговорах со мной. Сам г-н Пруст никогда не приглашал к себе этого англичанина:
— Не мог же я принимать его лежа. Он такой чопорный, что с ним нужен смокинг или хотя бы фрак.
Но все-таки г-на Пруста привлекала манера одеваться этого молодого англичанина; кажется, его звали Чарли, и особенно нравились его жилеты. Только лишь поэтому он раз или два согласился встретиться с ним у себя дома — чтобы как следует рассмотреть, во что тот одет, и, конечно, единственно ради своей книги. А потом г-н Пруст уже ни разу не виделся ни с молодым, ни со стариком.
Много говорили о его секретарях, будто бы он предпочитал здесь мужчин. Но у меня нет никаких сомнений, что это объясняется лишь его огромным уважением к женщинам и стыдливостью больного, прикованного к постели. Даже со мной во всем касающемся женщин он был очень сдержан в выражениях. Когда речь заходила о каких-то любовных связях, он умел весьма изящно избегать прямых высказываний, хотя при этом все очень легко угадывалось. Однажды он рассказал мне, что как-то раз, еще во времена «камелии», гуляя с герцогом д'Альбуферой, спросил его:
— Скажи, Луи, а ты проделываешь это со своей женой?
— Что ты, Марсель, разве так обращаются с женами! Г-на Пруста очень позабавило то, насколько был шокирован герцог, но он так и не объяснил мне, о чем все-таки у них шла речь.
Привычка к секретарям-мужчинам не помешала ему, как только возникло чувство доверия и даже, осмелюсь сказать, семейственность, попросить мою племянницу Ивонну переехать к нам на улицу Гамелен, чтобы перепечатать рукопись « Пленницы».
Я знала у него только одного домашнего секретаря, по имени Анри Роша. Он нашел этого человека в «Рице», где тот служил, кажется, для поручений при директоре ресторана Оливье Дабеска; г-н Пруст взял его по своей доброте, тронутый стремлением молодого человека добиться успеха в жизни.
Это был хмурый и молчаливый юноша, швейцарец, вообразивший себя художником. Если он и играл ту роль, которую ему приписывали, то г-н Пруст очень хорошо все это скрыл; но как? — спрашиваю я. Тогда мы жили уже на улице Гамелен, где расположение комнат было почти такое же, как и на бульваре Османн. Г-н Пруст занимал комнату в одном конце, а Роша в другом. Между ними была гостиная и еще будуар. Моя комната находилась возле входных дверей и представляла собой настоящий наблюдательный пост, с которого прослушивалась и просматривалась вся квартира, и ничто не могло ускользнуть от моего внимания.
У Роша было только одно достоинство — красивый почерк. В остальном, как говорил г-н Пруст:
— Он думает, будто занимается живописью.
Но и красивый почерк вскоре надоел г-ну Прусту. Вначале, иногда после кофе, в самом конце дня или вечером, он еще просил меня позвать его для работы и, бывало, диктовал ему, но по прошествии некоторого времени это совсем прекратилось. Роша сидел в своей комнате и подмалевывал какие-то картинки или куда-то уходил. Его почти и видно-то не было. Г-н Пруст говорил:
— Вместо помощи он лишь утомляет меня.
Желание помочь человеку свелось в конце концов к обыкновенной жалости.
Г-н Пруст продержал его у себя немногим больше двух лет, колеблясь между желанием расстаться с ним и все же не решаясь выставить молодого человека на улицу. Наконец он обратился к своему другу детства банкиру Орасу Финали, и устроилось так, что Роша куда-то уехал, чего хотел и он сам, — ему было найдено место в банке Буэнос-Айреса, а не Нью-Йорка, как потом рассказывали.
Роша был почти помолвлен с одной девицей, которая приходила к нему на улицу Гамелен, но, уезжая, он бросил ее в Париже. Г-н Пруст даже ходил к ней с утешениями. А по отношению к Роша у него не было никаких сожалений. Он только сказал:
— Наконец-то у нас опять все спокойно.
Но нельзя не сказать про обязательность г-на Пруста в отношении к тем, кто служил у него. Больше всего пролилось чернил по поводу Агостинелли, который до войны был, как и мой муж, одним из его шоферов. Оба они служили в знаменитой компании таксомоторов Жака Бизе. Мне кажется, у этого человека был неуравновешенный характер и он тоже стремился, как и Анри Роша, улучшить свое социальное положение. Сама я была мало знакома с ним, но Одилон хорошо знал его: они вместе работали на такси почти с самого начала, в Монако и Кабуре. Он говорил о нем:
— Это хороший парень, у меня всегда было с ним все в порядке.
Но его снедала жажда подняться выше, он стал проситься к г-ну Прусту на место секретаря. Это было в то время, когда он ушел из такси, чтобы возвратиться к себе на родину в Монако, где познакомился со своей подругой Анной и где нашел для себя работу, которую, правда, очень скоро потерял. Из любезности и опять же по своей доброте г-н Пруст согласился взять его. Он стал жить на бульваре Османн вместе с Анной, и, действительно, в рукописях того времени встречается и его почерк.
Это было в 1913 году, когда я выходила замуж. Прекрасно помню, как в одно воскресенье Агостинелли пригласил нас провести целый день в Фонтенбло, и мы даже взяли с собой завтраки. Но эта прогулка навела на меня ужасную скуку. Мужчины были счастливы своими воспоминания о работе в такси, а мне оставалась только женщина, настолько непривлекательная, что мой муж называл ее «летучей тлей». Я до сих пор помню ее черные прямые волосы и голос Агостинелли: «Где же ты, Нана?»
Но о самом Агостинелли у меня сохранились лишь смутные воспоминания, и я не могу утверждать что-то определенное. От Одилона мне было известно о его безумной страсти к механике, которую он перенес с автомобилей на аэропланы, и так надоедал этим г-ну Прусту, что тот в конце концов по своей доброте разрешил ему поступить на курсы летчиков при аэродроме в Бюке под Версалем. Поскольку у Агостинелли уже не было машины, возил его туда Одилон. За курсы платил, конечно, г-н Пруст по своей всегдашней щедрости. А когда Агостинелли потерял работу в Монако и просил снова взять его на место шофера, г-н Пруст без обиняков ответил ему, что уже поздно, и он не может просто так отставить Одилона, который стал его постоянным шофером и доверенным человеком.
Я знала от Одилона и то, что Агостинелли вполне серьезно считал себя способным быть секретарем. Судя по этому, он весьма высоко ценил свою персону. Г-н Пруст купил для него пишущую машинку, которую тот потом продал директору ресторана «Ларю» — как-то, придя за едой, я видела ее рядом с кассой.
Но вдруг в один прекрасный день Агостинелли уехал обратно на Лазурный берег. Думаю, здесь было немалое влияние его жены.
Дело в том, что ей не нравился Париж. Он писал из Антиба, где продолжалась его летная учеба, и надо сказать, что Агостинелли был льстецом. Как я поняла уже потом, он хотел убедить г-на Пруста помочь ему в покупке аэроплана, который он уже назвал «Сваном», по имени главного персонажа в романе. Но он еще был отчаянно смелым, просто до безумия. Едва получив свою лицензию летчика, он уже во втором полете, нарушив все правила, полетел над морем и пропал. Его тело вытащили из воды только через неделю, и глаза уже были обкусаны рыбами.