Когда речь заходила об учебе, мне оставалось только умолкнуть. Ведь он столько прочел, а я не осилил и десятой доли того, что было у него в библиотеке (боюсь, что это была лишь сотая часть!). Слушая его рассуждения о спасении государства через науку, я проникался к нему невольным уважением и удивлялся, как могло вместить столько знаний это тщедушное тело?
— Будь снисходителен, уважай других! Абсолютное зло не существует. У нас, в Китае, все достойны уважения и любые усилия приносят пользу. Каждый должен выполнять свой долг и всей душой отдаваться своему делу. Вот ты — ты должен быть усердным в учебе и забыть обо всем остальном. Ведь ты, кажется, собираешься после окончания университета поехать в Англию или США для продолжения учебы?
От него я уходил напичканный нотациями. Но когда, возвращаясь в пансион, я распахивал дверь своей комнаты и видел узкую сырую клетушку с низким потолком, то мне на ум сразу приходило прозвище «протокольный студент»[26] (я слышал как-то это обидное обращение от одного английского студента) и почему-то становилось гадко на душе.
Так вот что он считает идеалом для меня! Его слова пробуждали во мне отвращение. Я оглядывал свою этажерочку с тремя десятками потрепанных книжонок, часть из которых к тому же была из библиотеки. Где уж мне равняться с ним? У меня нет таких условий, как у него.
— При чем тут условия? Упорство в учебе превозможет все, в храм науки может войти каждый — и бедняк, и богач, — ободрял он.
Говорить он действительно умел! И обо всем говорил с блеском, никогда не задумываясь, насколько далек или близок он к истине. Но стоило мне выйти из дверей его дома, как я уже начинал сомневаться в том, что он сказал, а когда я приходил к себе, в моем уважении к нему появлялась трещина.
Несколько раз я уже был готов сказать себе: «Запрусь и буду заниматься!» Но моя комната не шла ни в какое сравнение с его кабинетом, и, если даже я и закрывался в ней, душа моя по-прежнему была вне ее. Я откладывал книги, задумывался, но мысли мои уходили так далеко и были настолько смелыми, что я опровергал почти все его положения. Врат храма науки мне не хотелось касаться даже рукой.
Честно говоря, мое уважение к нему неуклонно падало. Как-то я не был у него несколько дней, нет — больше месяца. Тогда он прислал мне письмо.
Даже сама форма его письма была оригинальна. Да что там форма! Слова, мысли, казалось, были списаны с древних фолиантов. За изящными выражениями скрывался вопрос — почему я так долго не появляюсь?
То ли из любопытства, то ли еще по какой причине, но я в этот же вечер отправился к нему. Предупредительный ко мне слуга, как обычно, не стал докладывать, и я решительно вошел во двор.
Двор был весь в цветах, в середине виднелся виноградный куст. За время моего месячного отсутствия здесь произошли перемены. В углу гостиной его жена о чем-то оживленно беседовала с профессором истории. Судя по изысканному платью, она либо только что вернулась откуда-то, либо собиралась уйти.
На меня они не обратили внимания, и я поспешно убрался, не желая мешать им. Я знал, что профессор истории преклоняется перед женой моего наставника. Поговаривали, что он преподнес ей несколько своих стихотворений, написанных на английском языке, а кое-кто даже добавлял, что у них — платоническая любовь. Все это было весьма вероятно и вполне естественно: профессор был недурен собой, молод, хороший собеседник, умел понравиться. Они очень подходили друг другу. Боюсь, что даже муж здесь не нашел бы возражений.
Я прошел к нему в кабинет. Со старинной книгой в руках он удобно устроился на софе. И, покачивая головой в такт своим словам, негромко декламировал.
— А, пришел? — улыбнулся он и положил книгу. Судя по выражению его лица, он был рад моему приходу. — Больше месяца не виделись. Наверное, у тебя значительный прогресс в науках? Много читал?
Мое честное признание, что за это время я не прочел и трех книг, необычайно удивило его.
— Чем же ты занимался? Молодежь так неразумно тратит время. Жаль, жаль…
Мы не виделись больше месяца, я пришел только потому, что получил его письмо, а он встречает меня такими словами! Слегка обескураженный, я попытался защищаться:
— А вы?
— Я? Я за последнее время прочел интересную вещицу времен Минской эпохи[27]. — Словно не заметив моего вызова, он с довольным видом указал мне на книгу. — Редкостная книга! Хорошо писали во времена Минской эпохи — особенно о жизни! Ты просто должен прочитать ее, — сказал он, передавая мне книгу.
Я перевернул несколько страниц. Книга оказалась дневником какого-то Юаня. Мне он был безразличен, и, скептически покачав головой, я молча вернул ему книгу.
Он удивленно уставился на меня, явно раздосадованный. Он был недоволен мной, но, умея быть снисходительным, сдержался. Все так же мягко, только с легким намеком на упрек, он вновь обратился ко мне:
— Вот видишь, вы, молодежь, всегда считаете, что вам не подходит это, не подходит то, а ведь вы и этого не напишете. Такую книгу вряд ли кому удастся в руках держать, а ты даже и не смотришь! Нехорошо, нехорошо…
Разумеется, я и сам знал, что смотрю на жизнь далеко не так, как писатели Минской эпохи. Знал я и то, что не могу быть снисходительным и терпеливым.
Приняв мое молчание за согласие, он оживился:
— Я приобрел вазу — настоящий сунский[28] фарфор! Жаль, что ты не разбираешься в этом.
Вазы он, правда, мне не показал, зная, что мне недоступно понять ее ценность.
— Молодежи следует быть упорнее, — с чувством собственного превосходства поучал он, солидно поглаживая бородку. — Позорно, если внуки наших предков не понимают всех ценностей, оставленных нам. Вот почему я советую тебе: учись больше. Знание беспредельно. А что молодежи остается делать, как не обратить всю свою энергию на овладение наукой?
Раньше я выслушал бы его со вниманием, но теперь испытал непонятное раздражение. На этот раз я не сдержался. Голова моя была забита всеми этими сунскими и минскими реликвиями. Я злился: неужели он вызвал меня затем, чтобы досаждать такими пустяками? Я начал понимать, почему молодые студенты не бывают у него больше одного раза.
— Учитель, ведь мне в этом году исполнится только двадцать три года! — не сдержался я.
— Двадцать три года — самый подходящий возраст для учебы. Время молодости нужно ценить, — продолжал убеждать он, так и не поняв моего состояния.
— Значит, меня должно интересовать то, что писали в Минскую эпоху, должна интересовать ценность сунских ваз? Оставляю это для таких людей, как вы, — уже без всякого уважения ответил я.
Теперь он понял. Он переменился в лице — оно покрылось красными пятнами; из-за больших очков на меня глядели злые глаза; он раскрыл было рот, но тут же, задохнувшись, закрыл — казалось, он хотел бросить мне в лицо какую-то резкость, но не решился.
А я усмехнулся про себя, видя, что мой поборник терпения рассердился. Сначала я хотел немедленно уйти, но теперь был не прочь остаться, чтобы насладиться его раздражением. Я знал, что видеть гнев человека, проповедующего терпение, удается столь же редко, как и минские гравюры.
— Уходи, — выдохнул он после некоторой борьбы с самим собой и указал мне на дверь.
Но я уселся напротив него, не собираясь двигаться с места, и с холодным спокойствием взглянул ему в лицо.
Взгляд его смягчился, а гнев на лице сменился досадой.
— Терпенье тоже ведь не такое простое дело, — колко уронил я словно самому себе. Но глаза мои не отпускали его.
— Не будем больше об этом. Когда-нибудь ты раскаешься и поймешь, что я был прав.
Но я уже не собирался выслушивать его, я уже думал совсем о другом. Все мое уважение к нему окончательно исчезло.
— Запомни мои слова. Ты поймешь позднее. В молодости я был таким же, как ты, а теперь понял свою ошибку. Ты тоже поймешь и пожалеешь. Я обманулся в тебе, — увещевал он, словно делая последнюю попытку образумить меня.