— Позабавиться захотел, Горлянкин? — сказал кто-то рядом. Этот-то человек и помешал Ефиму. Тамара узнала его: это был Геннадий Комлев.
— Пойдем, Тамара, — кивнул ей Геннадий. — Пусть он приведет себя в порядок.
Но Ефим в один прыжок очутился перед ними.
— Ничего не выйдет! — мрачно заговорил он, сжимая кулаки. Теперь, когда они вышли из-за кустов аллеи, лица стали различимы благодаря слабому свету от электрической лампочки у дверей клуба. И Тамара уловила, как сверкнули глаза Ефима.
— Что тебе нужно, Горлянкин? — нахмурился Геннадий, и Тамара ощутила, держась за его руку, как напружинились его мускулы.
— Пусть она останется! Мне надо с ней поговорить.
— Тебе с ней не о чем говорить. А если все же такое желание есть — завтра днем выбери время. Марш с дороги!
И опять его мускулы налились каменной твердостью.
Ефим молча застыл на одном месте. Вероятно, в этот момент он лихорадочно решал: отступиться или же...
Опять что-то сверкнуло, но теперь у Тамары уже не было времени подумать об этом: Геннадий, охнув, отбросил ее от себя в сторону, и она дико закричала, скорее предчувствуя, чем поняв, что в руке Ефима сверкнул нож.
Пришла в себя она уже возле клуба. Вокруг теснились люди. Геннадий что-то говорил Шалину, размахивая правой рукой. На другой руке, выше локтя, алела повязка. Значит, он жив.
Она почувствовала удивительную легкость во всем теле, и ей захотелось спать, спать, спать.
9
Как хочется жить, когда с неумолимой ясностью вдруг начинаешь осознавать: скоро все кончится...
Валентин резко открывает глаза, со злостью сжимая зубы: «Нет, врешь! Я буду жить, буду, буду!»
Неделю назад врач неосторожно, так что слышал Валентин, сказал Галине:
— Нерв начинает отмирать. А это уже... — он не закончил фразы, потому что Галина всхлипнула, но Валентин вдруг понял: это — конец.
— Успокойтесь, не волнуйтесь, — говорил за ширмой врач. — Будем надеяться на операцию: иногда исход бывает благополучным.
Теперь, когда произнесена эта холодная фраза — «конец», Валентин с фанатическим упорством начал бороться за жизнь. Он решил, что физические упражнении помогут ему в этой жестокой схватке с болезнью. До полного изнеможения заставлял он делать медленные движения непослушные, чужие руки, пытался резко оторвать от постели ноги, голову и с какой-то злой радостью усмехался, когда это удавалось. «Врешь, мы еще поживем!» — повторял он тогда понравившееся ему выражение.
Но вчера врач, проверив его состояние, с какой-то дьявольской внимательностью посмотрел на Валентина и стало понятно: разложение этого проклятого нерва прогрессирует... «Значит, физкультура только вредна мне», — решил Валентин. И что-то такое горькое захватило его, так сжало сердце, что захотелось плакать, плакать навзрыд: ведь это конец! Но — молчи! Сожми зубы и — молчи, не надо! Забудь все, и даже то, что ты есть, забудь!
Вот и темнота на улице; земля и дома, засыпаемые густыми хлопьями снега, не стали видны Валентину. Стукнула дверь: кто-то пришел. Это Петр Григорьевич. Шапка и воротник его пальто в искорках снежных звездочек. Интересно, как свежо пахнет тающим снегом от пальто.
— Зима на дворе, — сказал Петр Григорьевич, присаживаясь на стул и окидывая взглядом комнату. — Мне сын проспорил: говорил, что снегом и не пахнет, а тут — на тебе! Все бело, полметра уже кое-где нанесло снегу. Ну, как твои дела? Из Москвы-то нет еще ответа?
— Нет.
— Похудел ты, Валентин, смутный какой-то стал. А профессор приедет, ты напрасно сомневаешься.
— Эх, Петр Григорьевич... — Валентин с усилием подтянул руку к лицу. — Вот уже куда пошла моя болезнь, в руки... А что будет еще через полмесяца, месяц? Куда ждать дальше? И есть ли смысл? Дождусь, что захочешь себе глотку перерезать, да не сможешь: сил не будет...
Он закрыл глаза, по щеке прокатились слезы.
— Валентин?! Что с тобой? — Петр Григорьевич наклонился над ним, положил ладонь на горячий лоб. — Ерунду ты мелешь, это факт... Разве об этом надо тебе думать сейчас? Эх, ты! Слаб оказался ты, а я еще гордился и радовался твоей выдержке.
— Все это не то, Петр Григорьевич, — не открывая глаз, тихо вымолвил Валентин. — Да и... все равно теперь... Галину жаль только... А, впрочем, будет еще в ее жизни... хорошее... Печаль, говорят, не вечна... К тому же, честно скажу, не тот я человек, с которым ей бы жить надо... Не тот, Петр Григорьевич, — он открыл глаза. — И я понимаю, что тяжело ей со мной...
— Слушай-ка, Валентин, — сдвинул брови Петр Григорьевич. — Не то что-то городишь ты. Выходит, не знаешь ты свою жену, не вдумывался по-мужски, а не по-ребячьи, в вашу с ней жизнь. А я скажу тебе: счастлива твоя звезда, что встретился с Галиной, а не с какой-нибудь вертихвосткой. Такую жену ценить надо, дурень ты несусветный.
Петр Григорьевич помолчал, глядя, как Валентин, вздохнув, закрыл глаза.
— Чую, что ты ей много уже крови попортил, по тебе вижу. А к чему, из-за чего? Или веришь, что только в книжках есть хорошие люди, а в жизни нет их? Стыдно так думать. Не посмотрю, что ты больной, прямо скажу: только плохой человек так может думать, тот, кто в себя не верит. Эх, Валентин, Валентин... Знаю, что плохо тебе, но разве в этом дело? Люди на краю смерти оставались самими собой, не впадали в отчаяние, и такими людьми восхищаешься и думаешь, где они столько сил брали.
Он сердито замолчал, закручивая цигарку, а до Валентина тихо, постепенно начинал доходить смысл этих слов. В наступившем молчании они все полнее, все упорнее входили в мысли, и от них никак нельзя было отмахнуться.
Да, да, только эти слова нужны были Валентину, чтобы вспышка нервозности исчезла, а что-то гордое, почти отрешенное от физического ощущения немощи, недвижимости, заполнило душу. Это правда — хлюпиком может быть любой, а ты попробуй смеяться над приближающейся смертью!
Валентин ласково посмотрел на Комлева.
— Спасибо, Петр Григорьевич... Вы больше, чем врач, вы замечательный человек...
— Ну, ну, с комплиментами-то осторожней надо обращаться, — смутился Петр Григорьевич. — Я под тебя не подделывался, я правду высказал. Да и не успокаивать я пришел, а узнать, чем ты дышишь. И узнал такое, что стыдно ребятам на шахте рассказывать.
— А как там, на шахте? — заинтересовался Валентин.
Петр Григорьевич улыбнулся:
— Ну вот, теперь вижу, что в тебе крепкая закваска — наша, горняцкая.
Они стали обсуждать шахтовые новости, будто Валентин лишь сутки не был в забое.
Когда Комлев начал прощаться, в прихожей послышались шаги.
— Галина от Клубенцовых идет, — пояснил Валентин. — С сынишкой в гости ходили. Я уже научился угадывать ее шаги; а Саньку Окунева еще у дома всегда узнаю: с шумом ходит парень. Частенько он наведывается ко мне, спасибо ему.
Вошла Галина с сыном. Лицо ее разрумянил холод, на бровях и волосах, там, где они были не закрыты шалью, сверкали капельки растаявших снежинок. Петр Григорьевич, не бывший здесь уже около двух недель, невольно отметил, что на ее лицо лег отпечаток беспокойства и чего-то неуловимого, сходного с выражением нервной усталости.
— Ну, пора мне... Заждалась, наверное, старушка дома-то. Она у меня, как все жены, очень беспокойная. Что только на своем веку не испытала: и в обвалы я попадал, и с дури, еще в молодости, пьяным до бессознания напивался, а она до утра ходила искала меня. Пришлось на другой день прощенья просить у нее, и с тех пор правило появилось у меня: пить только дома и меру знать. Эх, жены, жены... Свиньями мы частенько перед своими женами оказываемся. — Петр Григорьевич так пристально посмотрел на Валентина, что тот не выдержал, отвернулся.
— Ну, всего доброго.
Несколько минут после ухода Комлева в комнате стояла неловкая тишина. Такая тишина стояла здесь и вчера, и позавчера, но сейчас Петр Григорьевич словно накалил ее своими словами: тишина стала Валентину невмоготу.