Когда начался пир, Ио, чернокожий, Полос и Аглаус присоединились ко мне. Было очень много мяса и вина, фруктов и меда, медовых пирожков и всякого печенья – все, чего только может пожелать душа. Мы ели и пили вволю, а чернокожий даже прихватил с собой фиги, виноград и бурдюк отличного вина для Биттусилмы. К этому времени ставшая красной луна уже склонилась низко к западному краю неба. Половина или даже больше пирующих успели разойтись по домам – по крайней мере, мне так показалось. Я уже позабыл, о чем меня предупреждал чернокожий, сам он, возможно, тоже, хотя узелок, в котором были спрятаны наши мечи, лежал у его ног. Где-то неподалеку не менее сотни гончих гнали оленя, и их лай заглушил уже смолкавший гул пира.
Потом послышался вопль тоски и отчаяния – надеюсь, мне никогда в жизни больше не придется услышать такое! – и появился бегущий человек. Венок из цветущих растений наполовину свалился у него с головы, а в руке он держал один из тех огромных ножей, которыми пользовались жрицы во время жертвоприношения. Было уже очень темно, однако мне показалось, что человек этот весь в крови. Гиппоклис сразу вскочил, словно желая остановить его, и тут же получил удар в живот кривым ножом. Все это произошло так быстро, что я, точно завороженный, смотрел, как Гиппоклис мертвым сползает к моим ногам, стащив с моей головы праздничный венок.
Дюжина кинжалов сразу вонзилась в его убийцу; толпа сомкнулась вокруг нас, и я сразу потерял из виду чернокожего и остальных.
Потом мне показалось, что я целый век искал их, но так и не нашел.
Поняв, что уже занимается новый день, я, совершенно измученный и до конца так и не протрезвевший, решил вернуться в дом Киклоса. Несколько раз я здорово споткнулся, но упал лишь однажды, налетев на умирающего раба.
Он, как и я, тоже был в венке из цветов; венок валялся в пыли на расстоянии вытянутой руки от упавшего. Хотя изо рта несчастного струилась кровь, он все еще пытался мне что-то сказать – то ли просил прощения, то ли хотел о чем-то предупредить, то ли еще что-то, а может, просто просил о помощи. О боги, с какой радостью я помог бы ему! Ведь я узнал его, пытаясь остановить кровь и вытащив беднягу из тени на лунный свет! Это был тот самый раб, который управлял четверкой серых коней, принадлежавших царице Горго. Я не сделал ему ничего дурного, но воспоминания о его последних минутах до сих пор не дают мне уснуть.
Вернувшись, я узнал, что однорукий спартанец и другие молодые его соотечественники заставили чернокожего, детей и Аглауса покинуть пир, угрожая наказать их в соответствии с законами Спарты, если они не подчинятся.
Похоже, меня обложили со всех сторон.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава 38
ПИФИЯ
Жрица этого дельфийского бога очень молода. И кажется доброй.
Я написал это и не знаю, что писать дальше. Однако Кихезипп и моя девочка-рабыня стоят и смотрят на меня.
Они мои записи прочесть не могут, хотя грамоте разумеют. Если я просто так буду что-то царапать в этом свитке, они сразу догадаются и станут меня бранить. Но о чем же мне все-таки писать и зачем? Моя девочка-рабыня спала со мной. Когда мы проснулись, регент спросил, давно ли она моя любовница.
Она сказала, что давно, но я-то знаю, что это не правда. Она просто боится, что Павсаний пришлет мне мальчика.
* * *
И снова они пристают ко мне, заставляя писать. Ио говорит, что я всегда записывал аккуратно, а Кихезипп утверждает, что в письме легче рассказать о своем недуге – хоть ему, хоть самому Светлому богу, покровителю лекарей, в чьем храме мы находимся. Вообще хорошо просто рассказать о своей жизни – пусть даже папирусу, считает Кихезипп, ибо если мы сами себя слышим, то и боги нас слышат. Ерунда какая-то!
Я спросил Ио, что же мне писать. Она сказала: все, о чем помню. А хорошо я помню только одно: как мать целовала меня в детстве перед сном. А потом, наверное во сне, я умер и отправился в Страну мертвых, в темное царство под этими горами. Долго скитался я среди глубоких пропастей, где таится ночная тьма, среди каменных глыб, воды и бесплодной земли. Я слышал ржание коней Принимающего многих «Аида», а также – львиный рев. А вскоре я каким-то чудом снова стал бродить по этой земле, и сейчас сижу в шатре Павсания. Но я знаю: они еще придут за мной.
Ио сказала мне, как ее зовут; я считал ее своей сестрой, но, оказывается, она моя любовница. Остальные – регент Павсаний, Киклос (спартанский архонт), Кихезипп, чернокожий со шрамом на щеке, его жена, сердитый однорукий Пасикрат, неугомонный Полос, Амикл и Аглаус – составляют нашу довольно большую компанию. Есть и другие, имен которых Ио мне не назвала. В основном это рабы Павсания. Но теперь, при ярком свете утреннего солнца, сюда собираются тысячи людей.
* * *
Мы с Павсанием снова ходили в священную пещеру. Я пишу "снова", потому что, по словам Аполлония, мы здесь уже бывали, хоть я этого и не помню.
Жрица храма сандалий не носит, и вообще здешние жрецы никогда не должны мыть ног. Я не мог отвести глаз от их ужасных ступней, и регент мне все это объяснил. Он сказал также, что спать они обязаны на земле. Впрочем, здесь все так спят, кроме разве что самого регента. Мы совершили жертвоприношение, потом долго молились, потом омыли себя священными водами – в общем, сделали все, что велел Аполлоний. И только тогда вошли в пещеру.
Стены ее были влажны, а свод очень высок. У нас над головами была видна узкая полоска почти черного неба. По ней я и понял, что мы находимся не совсем в мире людей: только что, когда мы стояли на склоне горы у входа в пещеру, небо было светлым, цвета лазури (а это лучший из всех цветов!).
Здесь в священном очаге горели сосновые дрова и стебли белены. Рядом, окутанная сверхъестественным мраком, сидела на своем треножнике юная пифия, скрытая от посетителей легким газовым занавесом. Аполлоний проводил нас лишь до входа; Анох, проксен [240]Спарты, ждал у него за спиной.
– Мне была обещана победа, – сказал регент, – и все же мой возничий болен; мало того, охвачен ужасом, причины которого ни он, ни я не понимаем. Что же мне делать?
После этих его слов наступила полнейшая тишина, все так и застыли. Я, например, и пальцем бы не смог шевельнуть. Даже биение сердца более не отдавалось эхом у меня в ушах; я почти и не дышал. Точно издалека донесся голос пифии, звучавший удивительно монотонно и печально.
В глубинах земли шевельнулся питон [241]. Я отчетливо слышал, как шуршит его чешуя, как шипит воздух у него в ноздрях – но все это тоже доносилось будто издалека, пока вдруг голова чудовища не показалась из щели прямо под хлипким треножником жрицы. Едва различимый во мраке, он обвил пифию своими кольцами.
Она дико вскрикнула, мы вздрогнули, и жизнь вернулась к нам. Пифия выбросила вперед руки, откинула голову назад так, что мне показалось, шея у нее вот-вот переломится, и из уст ее послышался голос регента Павсания.
Ошеломленный, я взглянул на него, но он молчал, хотя вид у него был не менее потрясенный.
– Ты из царской семьи, царем ты и будешь. – Таковы были слова, произнесенные пифией.
Но Аполлоний напомнил нам, что лишь жрец может понять откровения пифии, и преподнес их нам в виде следующего стиха:
Не самоцветы и не копья царей на трон возводят.
И дерево, что взращено богами, не уничтожить смертным.
Царица, хоть одень ее в лохмотья, царицей остается,
За милосердие и доброту с лихвою ей богами воздается.