Прятали совок и веник под кустом, прощались: «До свиданья, родные!» — и, вздохнув полной грудью, спускались с крутой горы католического кладбища вниз, к центральной аллее, ведущей к мастерской кладбища и далее, к воротам.
Городские улицы начинались сразу, сначала незамощенные и неустроенные, с убогими домишками, потом дорога была получше, высились двухэтажные кирпичные дома и заборы с железными воротами. Ворота были роскошные и походили на ограды могил — их делали по заказу кладбищенские мастера.
А вот и Советская улица. Трамвайная линия юркнула под мост. За мостом Молоканский базар. Входим. Он шумный и тесный. Сразу забывается кладбище — водоворот людской заносит не туда, куда устремляешься, гомон, пестрота, зазывания торговок. Я теряюсь: кого рассматривать? Кем любоваться? Раскрыв рот, смотрю, как бойкая езидка шутит, и острит, и напевает. Она как на сцене, ей нравится внимание покупателей. Вот по всему ряду торговок пронеслись смех, крики, хохот, но больше всего взмахивания руками, язык жестов — миллион движений, означающих и восторг, и презрение, и отказ, и призыв. А на прилавках горы петрушки, сельдерея, мяты, цыцматы, киндзы — зелень, зелень, зелень… Торговки обрызгивают горы своих, быстро вянущих на горячем солнце трав, хватают за одежду покупателей:
— Аба[31], давай посмотри, какой товар! Что туда-сюда ходишь, все равно ко мне придешь!
— Ирка, где ты? Вечно тебя искать надо! — Коля схватил меня за руку, потащил за собой.
А вот гора молодой, малиново-красной редиски, а позади продавец, такой же малиновый и лоснящийся, с черными-пречерными, бесшабашно веселыми глазами. Коля как раз отпустил мою руку, и я остановилась, как вкопанная.
— Ахали болоки, ахали болоки![32] — орет продавец, и подмигивает, и смеется, и обрызгивает гору редиски пучком мокрой зелени.
— Вай-мэ! — передергиваются обрызганные заодно покупатели. Отскакивать им некуда, базар тесен.
— Ва, генацвале[33], воды боишься? — радостно улыбается продавец.
Коля снова тянет меня за руку, я переступаю через кучки пемзы, губок для мытья, веников и тыквы, протискиваюсь между бочками с соленьями и прилавками, заставленными сыром, кислым молоком, медом, яйцами. Наконец вывалились вместе с толпой через узкие ворота на улицу, и сразу чей-то ликующий крик:
— Халхо, сцрапад, джобахани дгас![34]
Трамвай здесь называют очень подходящим словом — джобахан. Он когда едет — и скрипит, и дребезжит, и лязгает, трогается рывком, останавливается как сломанный. Однако это все же лучше, чем идти на горы пешком. И потому толпа бросается к трамвайной остановке, крик стоит такой, что в двух шагах нельзя услышать друг друга, людская лавина облепляет подножки, каждый, затиснувшись в вагон, торопится занять место — ведь ехать не десять и не двадцать минут, — путешествие от этого базара до Лоткинской занимает минут сорок, и это еще в том случае, если трамвай нигде не сойдет с рельсов пли же ЗаГЭС вдруг не отключит электричество.
Если кому-то из нас удается занять сидячее место, усаживаем маму — у нее больное сердце, а сами стоим и радостно поздравляем друг друга:
— Едем, товарищи, едем! Как нам повезло!
В Рязань и обратно
Неожиданно арестовали нескольких директоров совхозов, обвинив их в умышленном провале работы. Так это было в действительности или не так, люди непосвященные не знали, и моя мать испугалась за отца. Не раз приезжали в Мухатгверды разные учетчики и контролеры. Но они находили, что все в порядке, даже хвалили за работу. Опять приехал Гжевский и еще двое с ревизией. Обошли и осмотрели все хозяйство, силились обнаружить какие-нибудь недостатки, им все не нравилось, все было, по их мнению, «не на уровне». Наряду с многочисленными придирками сделали несколько дельных замечаний, и мой отец принял это к сведению. Он опять завел разговор о необходимости прокладки водопровода. Они пообещали поддержать это требование в управлении, но как-то вяло. Один из сопровождавших Гжевского отвел папу в сторону:
— Я тебя научу, как действовать, а ты распорядись: три сотни яиц и пятнадцать курочек.
— Не понимаю, — сказал папа, хоть очень хорошо понял все.
— В бричку положи, пока мы пройдем тут неподалеку узнать, что думает Назарбеков.
Когда они довольно скоро вернулись от Назарбекова, бричка была пуста. Дома папа потом рассказывал, какие у них сделались лица. Уехали молча. А через несколько дней в коридоре управления отец мой случайно, а может быть и не случайно, встретился с Гжевским. Тот сказал:
— Кстати, давно хотел спросить: ты что, действительно веришь, что социализм можно построить за три дня?
Отец промолчал, но понимая, к чему тот клонит.
— Чего так стараешься? Как сосед, открою тайну: на твое место собираются назначить одного известного партийца. Ты не справляешься с работой. Это знает начальство, только собирают еще кое-какие сведения.
Мой отец не сдержался:
— Это начальство — твой родственник Назарбеков?
— А я и не собирался скрывать, что он родственник моей жены. Добрый совет тебе: пока не поздно, подумай. Сейчас пока ты еще можешь оформить уход по собственному желанию.
Отец пошел в политотдел к Георгию Вахтанговичу. Тот ничего не знал о предстоящем снятии отца с работы и успокоил как мог.
По почте пришло к нам домой анонимное письмо. Автор «от всей души» советовал маме поберечь мужа и отца своих детей. Мама и папа долго спорили шепотом. Она грозила разводом, если он не бросит все и не уедет с нами в Рязань. Он ехать отказался. Заторопившись в совхоз, сказал, что мамины страхи сбивают его с толку, и уехал. Тогда мама, не долго думая, собрала вещи, и мы поехали на вокзал.
Пока стояли в очереди за билетами, Коля уговаривал маму не ехать. Казалось, она вот-вот уступит. Но наша очередь подошла, билеты в руках.
Сели в поезд, поехали. А почему, я все же понять не могла. Думала: «Как папа огорчится, когда приедет из Мухатгверды и увидит, что нас нет. Как он, бедненький, загрустит». Передо мной стояло его лицо с большими недоумевающими глазами. Лежа на верхней полке вагона, я подолгу смотрела в окно на проплывающие в кромешной тьме огоньки в степи и думала: «Значит, теперь у меня, как и у Люси, не будет папы?.. Или он все же бросит совхоз и приедет в Рязань? Папочка, дорогой, никогда я тебя не забуду, но ты приезжай, приезжай…» В окно заносило едкий дым паровоза, ветер холодил щеки, я засыпала в слезах и уже не слышала, как мама укрывала меня и поднимала раму окна…
Приехали в Рязань. Раньше мы туда ездили из Трикрат, и я сразу узнала деревянный дом с высоким крыльцом, резными наличниками окоп и наружными ставнями и благоухающий цветами палисадник. И в комнатах, как и прежде, были декоративные растения, пианино, горящая лампада перед большой иконой в углу. В доме, как и прежде, жили мамины сестры с семьями. Все они удивляли меня: когда мама хвалила юг, наши рязанские родственники, никогда не бывавшие на юге, недоумевали, как можно жить без снега и мороза. Вот скука-то!
И еще удивила меня одна старинная фотография. Тетушки, чтобы скрасить наше грустное пребывание в Рязани, развлекали маму воспоминаниями о далеких днях детства и юности. Мы перелистывали семейный альбом, и тетя Зина показала нам с Колей пожелтевшую от времени фотографию на твердом, как фанера, картоне. Это был наш прадед. Смуглый, с диковатыми продолговатыми глазами. И почему-то в высокой каракулевой папахе.
— А что у него за шапка?
— Он был родом с Кавказа. Не то дагестанец, не то лезгин.
— А что он делал?
— Он был учителем-правдолюбцем, царство ему небесное. Перешел в христианскую веру, уже будучи взрослым человеком. И заставил перейти в нашу веру свою жену. Уж как они попали в Рязань, и не знаю. От них и пошел наш род.