— Мы получили породистых кур!
— А знаешь новость? — Мама подошла к нему вплотную, понизила голос: — Гжевская и жена доктора Назарбекова — двоюродные сестры.
Папа молчал целую минуту. Потом протяжно присвистнул. Они посмотрели друг на друга и устало усмехнулись.
— Эрнест, — тетя Адель взяла его за руку, повела в галерею, — мы решили утеплить галерею. Для моммо. Ты согласен?
Ну конечно, он был согласен.
Когда легли спать, я услышала шепот мамы. Что-то о Гжевском, о том, что это одна «бражка» в управлении. Потом об утеплении галереи.
— Хорошо бы, но откуда деньги взять? Кольке вон ботинки нужны, ходит как беспризорник. Ирка тоже без обуви. Добро бы, Эмиль с Аделью свою долю приложили. Знаю, у них нет денег. А разве у нас есть?
Папа уехал и опять не приезжал целую неделю. Стало еще холоднее. Дядя Эмиль по настоянию бабушки перетащил в переднюю ее кровать, секретер, круглый столик для лекарств и все молитвенники.
Ледовитый океан
Когда я поступила в школу, Коля проводил меня туда два раза и спросил:
— Запомнила дорогу?
— Да.
Но он все же решил объяснить:
— Значит, так: спустишься по Лоткинской, не переходя на другую сторону, слышишь, не переходя! Если даже там ишак будет стоять, поняла?
— Поняла.
— Потом пойдешь по Юрьевской, и не серединой улицы, где сквер, а по тротуару. А то еще трамвай задавит, поняла?
— Поняла.
— А как дойдешь до низа, там перейди Юрьевскую и иди по той же стороне Советской до самой школы.
Я выслушала брата очень внимательно, но вот ужо много дней хожу по своему собственному замечательному маршруту.
Выйдя со двора, сразу перебегаю на другую сторону улицы. Там трава высокая и часто продают панту или кизил. Панта — это лесная груша, очень вкусная, она тает во рту как мед. Очень мне нравятся и ишак, и перекинутый через его спину пестрый хурджин[27], и глиняная джамка[28], полная рыжеватой панты. Молодой краснощекий крестьянин кричит так, что звенит в ушах:
— Па-анта! Па-анта!
Маленькие покупатели мчатся к нему со всех ног, я смотрю на них с завистью — нам панту покупают лишь раз в неделю, — вздыхаю, глажу ишака, он такой шелковистый и покорный.
Насмотревшись вдоволь на эту прекрасную картину, продолжаю путь. На Юрьевской, которая давно переименована в улицу Чодришвили, но люди продолжают называть ее по старинке, перехожу трамвайные пути — иду сквером. Приятно шагать по середине улицы среди лип и кустов жасмина. Даже в самые холодные дни в сквере как в лесу — под ногами пружинят прошлогодние листья, сыро и свежо. Но вот сквер кончается. Перехожу другие трамвайные пути — вот и Советская. Тут уж прямая дорога в школу. Но на другой стороне улицы за поликлиникой садик в два деревца. Под ними фотограф. Как же воздержаться и не подойти к нему? Он к детям относится ласково, на вид какой-то пришибленный, и я снова перебегаю трамвайные пути, останавливаюсь около фотографа, смотрю, радуюсь и огорчаюсь, если что-то у него не получается.
Прохожий сидит перед фотоаппаратом на стуле, так, будто кол проглотил.
— Клиент, смейтесь, — грустно говорит фотограф.
Человек растягивает губы.
— Сильнее смейтесь.
Человек приподымает уголки губ.
— Клиент, хотите получиться красивым?
— Ва, а зачем сюда шел?
— Тогда правда смейтесь.
И человек смеется во весь рот, смеются стоящие поодаль зеваки, и я смеюсь, и милиционер, подбоченившись, смеется.
— Готово, — важно говорит фотограф.
Он почему-то очень бледный и печальный, как будто у него зубы болят. Мы не видим, что делают его руки под черной материей в ванночке, и сгораем от любопытства. Наконец он достает оттуда мокрую белую бумагу и быстро опускает ее в другую ванночку. На бумаге начинают проступать черты лица клиента. Бывает, они смазаны. Фотограф говорит:
— Вах, так и знал! Садитесь и совсем не шевелитесь!
Человек снова на стуле, фотограф снова ныряет под черную шаль. Замирает не только тот, кто фотографируется. Замираем мы все. Руки фотографа дрожат.
— Сссс… инмаю!
Опять процедура с проявлением и закреплением снимка. Он удачен. Все радостно смеются. Кто-то даже всплеснул руками. И любопытные до происшествий набежали с той стороны улицы:
— Что случилось, что?
Около садика нет остановки, но вагоновожатый остановил трамвай.
— Что, что? — свесился он с поручней подножки.
И женщины, едущие с базара, глазели со скамеек: кого задавили? Не задавили? А в чем дело? Свадьба? Нет? Значит, драка? Тоже нет? А что, что?
— Езжай, езжай, — ухмыляется милиционер. — Просто смешной сипат [29] получился.
И вагоновожатый, мурлыча песенку, лихо включает скорость. Трамвай дергается.
Чтобы доставить ватману еще больше радости, пассажирки визгливо кричат:
— Чтоб ты провалился, все печенки отбил! — и кокетливо хохочут.
Трамвай тарахтит мимо, я вспоминаю про школу и мчусь.
За переходным мостом начинается изгородь из колючей проволоки, за которой множество железнодорожных путей. А за путями здание вокзала. Его обычно не видно. Зато очень хорошо видно, как формируют поезда. Гудят и пыхтят паровозы, на них работают веселые чумазые люди. Я высматриваю: может, увижу Арчила Давидовича? Тетя Адель сказала, что он тут водит паровоз. Но нет, нигде его не видно. С машинистами переговариваются, по-разному размахивая флажками, сцепщики. Поднырнув под буфера вагона и что-то там сделав, протяжно кричат:
— Па-аше-о-ол!
Вспоминаю про школу и опять мчусь как угорелая. Но еще далеко. А столбики колючей изгороди утоплены и гладкой, как льдина, широкой бетонной приступке. Я придумала: тротуар — это Ледовитый океан, приступка — длинная льдина, по которой можно добраться до Большой земли, а колючая проволока — это клыки белых медведей.
Поднявшись на приступку, дрожу от страха и восторга: я зимовщица. Я сумею пройти всю льдину, ни разу не зацепившись за клыки медведей. Сердце от волнения стучит как молот: вот сколько прошла и не зацепилась! Вот молодчина, вот настоящая зимовщица! Вон там, впереди, уже видна земля… И тут мое пальтишко — крык! С треском отвалился на рукаве уголок материи. Мне бы уступить благоразумию — сойти на тротуар, но нет! Ни за что! Папа рассказывал, как челюскинцы, сто четыре человека, высадились на плавучую льдину, поставили палатки и дома и мужественно преодолевают холод, страх. Среди них есть женщины, дети. Вся страна старается им помочь. Туда плывут корабли, летят самолеты, едут смельчаки на собачьих упряжках. Как бы я хотела спасать челюскинцев! Но папа сказал: «Надо сначала закалиться и проверить свое мужество. Слабый или же трусливый человек будет в океане только помехой остальным».
И я опять поднимаюсь на приступку и медленно, осторожно продвигаюсь вперед. Верю — научусь ходить как надо. Ускоряю шаг, радуюсь: не зацепилась. Еще шаг, еще… Крык! Уголок старинной материи бойко присоединился к предыдущему.
Из школы иду той же дорогой. По льдине. И теперь уже левый рукав сверху донизу топорщится уголками. Мама вечером посмотрела: «Где ты так ухитряешься рвать рукава?» Ни за что не догадается.
Мое пальто перешито из маминого. Она носила его много лет, рукава на локтях протерлись, пришлось их укоротить, теперь обшлага на моем пальто выше локтя. Но ничего, ношу. Правда, пуговицы очень не нравятся: они огромны. Ко всему этому пальто сей час и рваное. Хожу как еж. Это при моей-то любви к Володе.
С некоторых пор мы стали возвращаться из школы гурьбой. Впереди Оля Виноградова, с ней Володя. А мы с Надей чуть позади. На Оле сшитое по росту пальто с пелеринкой, на ногах красные туфельки с пуговкой на боку. Ну куда же мне до нее! Эта одежда делает ее в глазах мальчиков прекраснее нас всех. Ну и, конечно, то, что она отличница.