Уже после нашего возвращения с Алтая позвонил как-то Нине домой. В трубке, когда она отозвалась, слабым фоном послышались звуки гармошки, наяривавшей плясовую, и я насмешливо спросил: мол, кто этот там «рвёт гормозу»?
— Это папа играет, — сказала она простосердечно. — А мы танцуем…
Как всё понимать?.. Зачем посреди размышлений о кавказских наших делах это рассказываю?.. Почему в зимнем Нальчике воспоминания далекой юности снова накрепко соединили нас с Эликом — мы прямо-таки не могли от них отвязаться?
Что это всё?
Только ли ностальгия по давно ушедшему времени? Или — сквозь нынешний почти непроглядный туман подающие нам спасительный знак проблесковые огни той самой, советской цивилизации, которую мы так по-воровски спешно похоронили — над нею ещё прямо-таки ворочается земля, как ворочалась когда-то над заживо брошенными в могилу: в гражданскую.
В начале перестройки её «прорабы» нам всё талдычили про якобы рабскую нашу психологию, что было на самом деле подсознательным самовыражением тысячелетнего собственного их рабства…
А, может, мне отчаянно повезло?
Что вижу его почти повсюду, рабство, только теперь, а тогда не приходило в голову: ни в те короткие месяцы на Алтае, ни десяток лет потом на большой сибирской стройке, ни после — в «Советском писателе», да нигде. Никогда.
Дело вообще-то удивительное: и тогда нас звали вперед, в светлое будущее. И нынче. Теперь-то уже, и действительно, — глобальное…
А мы-то — всё назад, всё в прошлое, всё к своим началам. К корням.
По сколько нам тогда было на Алтае?
Мне, правда, уже — двадцать один.
Ещё в дороге с Юлой у нас начался стремительный и пылкий роман, но на месте её вдруг определили в другую деревеньку, была от нас более чем в полста километрах. Меня уже выбрали бригадиром, но на сутки я отлучился вовсе не затем, чтобы пополнить бригаду тягловой силой.
Неожиданно возник у второкурсников на току, взял Юлу за руку и повел к избе, где она квартировала с подругами.
— Быстренько соберись! — почти приказал там. — Мне отвернуться?
— Не знаю, как с этим быть, — вздохнула она у меня за спиной. — Это моё, но Галка им делает примочки, у неё что-то на лице…
В руках у неё было целое сокровище: бутылка спирта.
— Твоей Галке все равно это не поможет, — вынес я безжалостный приговор. — Забирай!
Закинул за плечо её рюкзачок, подхватил чемоданчик и снова крепко взял за руку:
— Можешь — бегом? За поворотом скоро должна быть машина с зерном…
Бежали, как от погони со стрельбой, но какая там тогда могла быть стрельба. Сторож, у которого у одного могла иметься берданка с заряженными солью патронами в дневное время, само собой, спал, как впрочем поди спал и ночью.
Потом мы лежали, по горло зарывшись от ночного студеного холодка в теплое зерно, машину швыряло на выбоинах, залихватски кренило на поворотах, и в ночном небе покачивались и косо перемещались яркие в предгорьях осенью звезды…
В станице астрономию преподавал нам контуженный майор Иван Георгиевич Калита, высокий франтоватый красавец, от которого всегда крепко пахло одеколоном и постоянно натягивало грозой… Но он не только ругал нас. Бывало — неоправданно громко хвалил. В десятом, в самом начале года, велел мне подготовить доклад о созвездиях северного полушарии, и когда на специальном, в школьном дворе под открытым небом, уроке я показал однокашникам все видимые в ту ночь скопления звёзд и назвал почти каждое, он тут же развернул классный журнал и при свете электрического фонарика выставил против моей фамилии сразу шесть «пятерок» — первую — за ответ, четыре потом — за каждую четверть и одну — годовую. Чего мелочиться, верно?
Познания мои в астрономии на том и закончились, учебник я больше не открывал, но названия созвездий на всю жизнь запомнил, и тогда, когда грузовик с тяжёлым зерном покачивал нас под алтайским небом, я вдруг увидал, что прямо над нами несется распластанный, с яркими звездами на концах, контур Лебедя…
— Видишь? — рассказывал Юле. — Позади коротенький хвост, зато вон как вытянута шея, ты видишь?.. И звездочки на окончаниях крыльев по бокам.
— Летит прямо над нами…
— Сопровождает, да!
Отданное вымышленным героям, это было потом в «Тихой музыке победы», печальном давнем романе о сибирской стройке, но всю жизнь я мечтал написать об алтайской осени пятьдесят седьмого года короткую и ёмкую повесть о чистой, как осенние звёзды, любви, много раз начинал, через пяток или десяток страниц спотыкался и всякий раз чуть не с болью останавливался… Как об этом достойно и с неиспорченной нежностью рассказать?
Пути наши с Юлой разошлись, но на маленькой своей книжечке, подаренной мне уже через несколько лет, она написала: «Куда летит Лебедь?..» И в разговоре по телефону, уже недавнем, когда мы были в разных краях, она сказал вдруг то, что всегда было на душе у меня: потом было много дорогого и было всякого, но такой чистоты и ясности, как на Алтае в ту осень, не было уже никогда…
Но почему об этом теперь рассказываю?!
О самом сокровенном вдруг — всем?!
Уж не потому ли, что из дружеских восклицаний и отрывочных разговоров с Эликом родился вдруг этот кавказский образ: безжалостная шашка, как символ незапятнанной чистоты?
Само собой, что с годами невольно менялся ракурс, по которому я постоянно вглядывался в прошлое, и однажды, в очередной раз приступив к работе, которую условно называл для себя «Осенний роман», я вдруг понял, что тогда, уже полвека назад, я ведь по сути украл Юлу, как в наших краях крадут невест… Украл её как пылкий черкес или казачок-хитрованец, как вам будет угодно.
Но зачем эта запоздалая откровенность?
Уж не потому ли вдруг прорвало, что всё последнее время утопаем в двуличии — и в России вообще, и на Кавказе — особенно, и даже эта двуглавая птица, которая потому и двуглава, чтобы во все стороны видеть, достойно ли нам всем или не очень живется, и она уже постепенно сделалась символом высокого, если такое только может быть, государственного двуличия, ну, прямо-таки с рвением подхваченного на всех уровнях — по всей вертикали власти…
И как у многих здесь, у меня рвётся сердце: как быть?
Я русский, но плоть от плоти — кавказец. Недаром говорю о себе всегда, что тоже — «лицо кавказской национальности».
И я, как может, никто иной, сердцем, раненым любовью и к тем, и к другим, хорошо понимаю, как всех нас, когда искусно, а когда достаточно примитивно, разводят, чтобы постоянно держать ну, прямо-таки в необходимом кому-то напряжении — разводят, неизвестно кто больше, и свои, и чужие, да и сами мы, невольно поддаваясь минутным вспышкам, вроде бы добровольно и даже как бы с охотой подальше друг от дружки расходимся…
Что тут воскликнуть?
Черкесское «а-енасын» или что-нибудь из лексикона алтайского деда Никиты?
…Банкет наш между тем набирал и силы, и скорости, всякому понятные градусы из опустошенных бутылок перемещались в тела и в души сидевших за столом, и нашему тамаде, советнику Президента Кабардино-Балкарии Хасану Думанову, доктору наук, известному на Кавказе историку, всё трудней и трудней удавалось и добиваться хотя бы относительной тишины, и сдерживать то одной, то другой пылкой речью подогреваемые эмоции…
Уже произнесено было словосочетание «кавказский Нюрнберг», который давно ждёт и московских умельцев, и здешних, из доморощенных выскочек, политиков… Уже бросивший срочные дела в другом городе и примчавшийся, чтобы поговорить с Филатовым, известный в этих краях крупный предприниматель Валерий Хатажуков в деталях рассказал, что видел и что слышал во время последней встречи Дудаева с Черномырдиным, когда боевой, прошедший Афганистан генерал бесстрашно сказал якобы: у меня, мол, нет выбора. Вы обещаете сохранить мне жизнь, но если соглашусь принять её от вас, меня чуть ли не тут же лишат её те, кто приехал со мной и в приемной ждёт теперь результатов нашей встречи… Безжалостная «коробочка»?