— А ты, земеля, уже и губы раскатал? Готовь ваучеры!
Кто-то взял меня за локоть, потянул от Маши в сторонку:
— Приказано сопроводить…
Маша сказала понимающе:
— Ну, увидимся!..
Я попробовал сопротивляться:
— Куда это?
— К своим, к своим…
— А кто там?
— Наши все… машина тут за углом…
В уютном, сверкавшем чистотой банкетном зале буквой «П» стояли щедро сервированные столы, за ними рассаживались вроде бы давно знакомые люди…
С одним, с другим поздоровался, о чем-то переспросил, тут же понял: организовали те из наших «старичков», у кого теперь свое производство, кто в люди выбился… ну, средний класс, да.
А кинули, выходит, всех тех, кто остался «за чертой бедности»…
Предатель! — говорил я себе. — Какая же ты мелкая подлюка!.. Ребята будут искать тебя в «Сибири», станут друг друга переспрашивать: мол где Старик?.. Или многие оскорбятся и туда не пойдут?.. Другие — и в самом деле, не смогут по бедности. Растекутся на группки, побазарят, окончательно скучкуются, скинутся, пойдут сперва в магазин, отправятся потом пить по квартирам… с кем-нибудь из них и пошел бы, тем более, что там, и правда, осталось столько своих, с кем не только поговорить — не успел поздороваться…
Тут, что ли, заорать?
Нарушить добропорядочные речи…
Народный заступник… эх, ты!
Такая смута была на душе.
Пить я и тут не стал, как не пил за чистосердечным, за полным полузабытого офицерского благородства столом в Высшей школе — уже после встречи с «лесными братьями»…
Но, может быть, помаленьку стоило?
Чтобы спустить на тормозах этот захвативший душу раздрай и хоть слегка уменьшить чувство личной вины за всё, за всё, за всё, что со всеми нами случилось…
9
Раненько утром со старым товарищем, фотокорреспондентом Толей Кузяриным, выскочили, как договаривались, в Кемерово, где нас ждала другая машина: ехать в Мартайгу. В Мариинскую тайгу. В знаменитую Чебулу.
Ночью пронесся ураган, наша «волга» мчалась то сквозь обрывки дождя, то сквозь ярое солнце, и сердце у меня стучало под горлом: предатель!.. Предатель!
Провожать нас до Кемерова поехал сын старых друзей Засухиных, почти родственник Алешка, добрая душа, не так давно отошедший от автомобильной аварии бывший сталевар, которого я так и не смог устроить на комбинат и только теперь понял, почему… Слово Александра Никитича, временного генерального, уже ничего не стоило — один я этого не знал, все ждали нового хозяина и новых решений… Ждали очередных перемен.
Но главные перемены со всеми нами уже произошли: чуть ли не в каждом.
Или уже — во всех?
По принятой в Кузбассе — а, может, по всей Сибири — традиции белая «волга» директора Чебулинского лесхоза Дерябина стояла на придорожной полянке, а сам он ждал на обочине шоссе, по обеим сторонам которого вздымалась черная, ели да пихты, глухая тайга…
— Скажи, Александрович! — начал я растроганно, когда обнялись. — Дорастут ли кедёрки, которые ты мне дал, до этих великанов?.. Который уже год сидят под Москвой — ну, хоть бы до пояса вытянулись, ну, — как застряли!
— А так — веселые, крепкие, не желтеют? — спросил он с интонацией доктора.
— Да тугие, зеленые, — вроде бы все в порядке, а вот…
— Тоскуют по родине! — сказал Толя, который уже ходил со своим «кодаком» вокруг, выискивал «точку» для съемки. — Ты оглянись, оглянись-ка — посмотри: какая она у них — родина!
День был тихий и солнечный, небо высокое и голубое, с белыми барашками облаков, которые будто нарочно отступили к горизонту, чтобы подчеркнуть ширь полого уходящей вниз яркозеленой поймы с проблесками петлявшей между плоскими сопками еле видной от нас реки.
Промытый весенними дождями Кузбасс всегда хорош в эту пору, когда неистребимый дух разогретой земли, с прущими из неё дикими травами, даже в городах на короткое время забивает неживую вонцу металлургии, химии, угольной пыли. Здесь же, на вольной волюшке, дух этот как будто справлял свое торжество… Потягивало мокрой прелью, подсыхавшим прошлогодним листом, разогретой к полудню хвоей, но все это было лишь необходимой приправой к тугому и теплому запаху дикого чеснока, черемши: Владимир Александрович, не раз отправлявший её для меня в Москву, специально небось выбрал местечко неподалеку от колбища.
И тут раздался виноватый и томный кукушечий стон, глухо сливавший воедино слабую надежду и безысходную тоску… непременный — как цыганская скрипка в уютном, под старину, ресторанчике — аккомпанемент таких вот таежных встреч: на покрывающей багажник «волги» чистой тряпице, как на скатерти-самобранке, чего только нет, и вяленый лещ, и соленые помидорчики, и грибочки, хотя в такой обстановке хватило бы и одного, неизменного всюду «тройственного союза» — буханки хлеба, куска сала и пучка черемши…
На правах хозяина Владимир Александрович разлил по тонким стаканам «на два пальца»:
— Со встречей?
— Пока не забыл, Александрович! — остановил я. — Ещё прошлый раз хотел расспросить. Почему это место — Чебула?
— А-а, — протянул он. — Сейчас… вообще-то не Чебула. Раньше она была — «Чи». Рассказывают, когда казаки-первопроходцы вышли к речке, — и повел к пойме рукой. — Вон поблескивает водичка!.. Вышли, и она им так понравилась, что загуляли с устатку, да так загуляли, что утром проснулись: нету речки! Ну, нету — как не было. Один другому и говорит: дак, а чибула она? Чи не було?..
— К своим попал! — сказал я невесело, но как бы с былою лихостью.
— В каком, Леонтьевич, смысле?
— Давай-ка сперва, Александрович, — за встречу!
Солнце пекло, надрывалась кукушка, дух черемши уже был сильно разбавлен ею, проклятой, а я в который раз принимался объяснять, почему я к своим попал: в казацкое прошлое. К первопроходцам.
Ну, как же, как же — только туда нам теперь и можно уйти, это всегда будет наше, все остальное отняли… да под какие опять слова!
А тут все верно: Кузбасс на казацких косточках стоит.
Раскулаченные да расказаченные терские, донские, кубанские за колючкой да вне её в двадцатые да тридцатые годы били шахты, поднимали металлургию, которая раздолбала потом знаменитый немецкий Рур… А сразу после войны сюда-то как раз — «на смену павшим, в борьбе уставшим» — и привезли выданных иезуитами-англичанами Сталину в австрийском Лиенце тридцать тысяч казачков, воевавших на стороне немца: в юргинских лагерях помирали, в кемеровских, беловских, киселевских, прокопьевских, кузнецких…
А на смену лагерям пришли ударные стройки с казачьей вольницей: бывало, идешь по поселку, и чуть не из каждого окна — тут хлопцы коней, слыхать, распрягают, здесь доверчивую черноокую Галю «забрали с собой», а там, слышишь, с нашим атаманом не приходится тужить… где они, где нынешние наши атаманы, с которым народ, и правда, не тужил бы? Сколько ж ему, бедному, тужить-то можно, ну — сколько?!
Эх, как знали первопроходцы, что для своих стараются, богатые и красивые для жизни места выбирали, да только была она, жизнь, было всё это, и действительно, или не было этого ничего?..
Да и вообще: что было-то, Александрович, на самом деле? Что было-то?
Или ничего и не было, так…
«Була» ли, плесни-ка ещё, Александрович, моя ударная стройка, наша стройка, было ли наше крепкое товарищество, наше братство, наши надежды и наша вера, — не та, знаешь, официальная, которая первая потом нас и сдала… А вот эта: от первопроходцев, которые когда-то тут загуляли, от казачьих косточек на Тыргане да в Сибирге и косточек от сибирских дивизий под Москвой, мой семилетний мальчик, наш Митя на Востряковском, так вышло, кладбище похоронен рядом с братскими могилами, кто в московских госпиталях умер от ран… сколько лет они ещё помирали! Может, Александрович, до сих пор помираем?
Все?
После смертельной раны в той великой войне.
Только не хотим себе в это признаваться.