Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

При всей недотепистости наш Иванушка понял, что его обложили, и засобирался домой, но Русский Мальчик, когда узнал об этом, бросился в бар и кинул на стойку стодолларовую бумажку.

— Плачу тебе за то, чтобы ты хорошенько усвоил, — сказал американцу. — Ни в одном последнем русском «змеятнике» ни одна последняя падла так бы, как ты, не поступила.

— Что такое «змеятник»? — спросил бармен.

И Русский Мальчик пальцем поманил: наклонись.

Ещё ближе пододвинул к нему купюру с портретом отца-основателя самой продвинутой в мире демократии и масонским тругольничком с глазом посредине и дарил в челюсть — прямым…

Повторялась старая его, «суворовская» история. В записке, обосновывающей расторжение своего очень дорогостоящего контракта, он написал: как вольный гражданин свободной России, твердо избравшей теперь путь демократии, он не может себе позволить оставаться в стране с тоталитарным режимом, поощряющим доносительство и научающем соотечественников стучать друг на друга. В его положении руководителя исследований это тем более неприемлемо, что русский ученый, на знания которого в общей работе он опирался, всеобщим фискальством окружающих доведен до отчаяния и тоже, насколько ему известно, собирается разорвать контракт.

Иванушке он запретил возникать, приказал терпеливо ждать повышения, и все оставшиеся до отъезда дни вдалбливал ему свои наработки, которые тот воспринимал не только с радостными восклицаниями — каждую тут же торопился развить.

— Но главное, что ты должен запомнить, — сказал ему на прощание Русский Мальчик. — Объезжай стороной этот поганый бар, а при виде копа вспоминай меня и выражай на морде презрение вдвое больше того, которого он, и в самом деле, заслуживает!

Самое интересное, что Иванушка, сменивший его на посту руководителя международной исследовательской группы, до сих пор живет в Штатах…

4

Но почему я подумал, что Русский Мальчик — сам Миша Плахутин?

Да потому что был он такой же, как тот безотцовщиной, чем только уже в раннем детстве не промышлявшей, чтобы хоть чуть помочь матери, чтобы спасти от голода младших, а после, когда уже чуть подрос, — одеть их, обуть, выучить… Начинал он тоже с суворовского, но его-то отчислили, и в самом деле, из-за здоровья — свалил туберкулез. Уже помиравшего, его забрал в дальнюю станицу друг погибшего отца, безногий инвалид, откормил собачатиной, долго потом обучал рыбацкому да охотницкому делу и на прощанье подарил берданку, такую древнюю, что никто не принимал его с ней в кампанию: уж если разорвет, говорили, — пусть покалечит тебя одного…

Может, потому-то её в конце концов и не разорвало, что вместе с берданкой он вручил Мише алюминиевый нательный крестик на старом, совсем засмыканном шнурке — он сказал, что не снимал его всю войну.

И в этих своих походах за дудаками, в наших краях их было много после войны, за перепелкой, за болотной птицей, за зайцами он так окреп, что в армии его зачислили в десантники, в какую-то особую часть, в которую во время Карибского кризиса отозвали потом с рыбацкого траулера. Их посадили на сухогруз с оружием, который американцы потихоньку отправили на дно, и с десятком таких же бедолаг он две недели болтался в океане на единственном, оставшемся из пяти, резиновом плотике.

Может, именно в это время он возмечтал о другой, о красивой жизни, и дважды потом его проваливали на экзаменах в МГИМО, поступил с третьего захода, но почти тут же ушел в академический отпуск: жизнь как будто нарочно испытывала его — ещё задолго до того, как она взялась потом за нас всех…

Или не только Русский Мальчик так начинал, не только Миша — их были тысячи… да что там! Были миллионы этих полусирот, в лучшем случае уходивших в «суворовцы» или в «нахимовцы». В те времена удачей было устроиться в городе в школу «фабрично-заводского обучения» — ФЗО, везеньем — поступить в «ремеслуху». И счастьем было дотянуть до десятого, чтобы пойти потом в самое престижное по тем временам военное училище: летное…

Может быть, наше поколение вообще — поколение навсегда улетевших из дома?

Сколькие потом погибли в корейской войне, сколькие разбились на Севере, на утлом сейнеришке пошли на дно кормить рыбу на Дальнем Востоке, сгинули на лесоповале в Сибири, убились на золотых приисках или ударных стройках… Редкое возвращение домой насовсем или хотя бы в отпуск стало уделом самых удачливых… Слишком далеко зазвали нас красные горнисты гражданской войны и политруки Отечественной, слишком прочно утвердили в нашем сознании это жестокое слово: надо.

Может, на самом-то деле было надо, чтобы на нашей тёплой и зеленой родине, пока нас не было, поселились другие? И нам, время от времени возвращающимся, уже негде было бы приземлиться?

Может, Русский Мальчик, приручивший диких гусей, понимает это лучше многих других и хочет таким вот образом оставить по всем нам память?

Потому что иной не будет — скоро, скоро её сотрут. Тоже — навсегда.

Но сперва ещё несколько слов о нас…

5

Мой отец вернулся с войны, и чем больше с тех пор проходит времени, тем лучше я понимаю, что для меня самого, для младшего брата и сестрицы, которая родилась уже в победный год, это было самое настоящее счастье…

Отца давно уже нет, умер от старых ран, но я все чаще возвращаюсь к той далекой минуте жестокой зимы сорок третьего, когда мы с братцем сидели рядком на давно остывшей печке, а в комнату вошел обросший солдат в низко надвинутой, с опущенными клапанами, ушанке и в черных очках и, постукивая по земи, по глиняному полу тросточкой, глухо проговорил:

— Есть тут кто-нибудь?

Как он нашел лежавший у порога под камнем ключ? Мама с бабушкой, не дай Бог, пожар, оставляли его для соседей.

Старший, я набрался храбрости:

— А вы кто, дядечка?

— Валерик тоже тут? — он спросил. — Я — ваш папка!..

Шагнул к печке, и Валера, который ещё мало что понимал, потому что шел ему только третий год, закричал так, что крик этот как будто до сих пор у меня в ушах.

Через пару лет зрение у отца поправилось, снял темные очки и под вешалкой в углу поставил палку. В собесе ему выдали светло-коричневую канадскую шубу: брезентовый плащ с большими накладными карманами и теплой даже на вид, из великолепной белой цигейки, подстежкой — её потом постелили в танечкину кроватку…

Несколько лет он был районным прокурором, и, как инвалид, добился увольнения, когда стали пачками сажать за кражу кукурузного початка или пары картофелин. По малолетству я мало что знал тогда о службе отца, и слава Богу: из всей нашей дружелюбной родовы больше всех остальных отличался тягой к общению. «Душа нараспашку», «не можешь держать язык за зубами» — по станичным меркам это были самые деликатные из тех определений, которыми нет-нет, да награждали меня родители после очередной «утечки информации» о строгой службе отца.

Потом я написал об этом в рассказе «Отец» — как на его похоронах мужчины чуть старше меня рассказывали: «Милицанер к нему приведет, а он: ну-ка выйди, дай нам поговорить. Заявление порвет и — в корзинку. Снимает с себя широкий ремень: видишь?.. Буду — по столу, а ты ори как резаный. Плохо будешь орать — придется по заднице».

И только когда его не стало, открылся мне ещё один его маленький секрет…

Тогда-то я удивлялся: зачем он так?

Идет навстречу заморыш от горшка три вершка — сопли по колено. Скажет отцу положенное в станице: «Драстути, дядечка!»

А он так громко и с расстановкой ему отвечает:

— Здравствуй, здравствуй, парень красный!

Да так важно! Да так торжественно!

Некоторые из таких соплестонов, пока он на работу шел, успевали и дважды, и трижды забежать ему навстречу, чтобы только это услышать: парень красный!

Чудики! — мне казалось.

И чего им отец потворствует?

Отца уже давно не было в живых, когда однажды в Шереметьево, в аэропорту, после проведенной вместе недели, мы прощались с улетавшим к себе в Швейцарию казаком-эмигрантом Петром Величко, и он, немногим старший, но куда больше знавший о старых кубанских правилах, крепко обнял меня, отстранился и, посмотрев орлом, твердо сказал:

58
{"b":"219164","o":1}