Выражаясь хоккейным либо футбольным термином.
В смертельной для генерала, ставшего заложником трагических обстоятельств, игре.
— Говорю это не для того, чтобы вы возненавидели Америку, — вы и без того её ненавидите, — располагающим тоном начал Филатов, решивший, видимо, хоть слегка приоткрыть тяжёлую дверь в большую политику. — Но с Чечнёй всё решили слова Клинтона, сказанные Ельцину в разговоре по телефону: мол, что вы там возитесь с этой крошечной республикой, кончайте с ней — а мы на это закроем глаза…
И скольким и в Чечне, и в самой России они тогда «закрыли глаза»!
Навсегда.
А скольким, если на то пошло, — вообще в мире?
Да почему, подумалось, всего-то «кавказский Нюрнберг»? Почему заодно — не «ближневосточный», если уж не было «вьетнамского» и скольких после, скольких других?!
Уж если «назвался груздем», если решил править всемирным балом, на котором теперь бравурные мелодии все чаще и всё настойчивей сменяются похоронными — имей честь соответствовать!
Да только откуда она у них нынче, честь?
В Римском клубе о ней не говорят, на встречах «восьмерки» — тоже, среди показателей хоть нью-йоркской, а хоть токийской биржи она не значится…
Как не слышится и заботы о ней в разрекламированных в России национальных проектах, где имперские замашки так и остаются лишь амбициями здоровых телом, но слабых духом…
Как трогательно заботимся о бренных останках царской семьи и как накрепко забыли завет последнего Государя, не зря желавшего оставить престол наследнику, а самому уйти в Патриархи: мол, промышленность создадим, экономику наладим, но удастся ли преодолеть пропасть открывшейся и среди аристократии, и среди простого народа безнравственности?..
Когда ещё было сказано!
Но мы, чего только теперь о себе не узнавшие, чего только о себе и мире вокруг не открывшие, по-прежнему предпочитаем мощному дубу — а то по брежневским орденам мы этого, что — дуб-то, не видали!? — змею, выбравшуюся из-под его упавшей колоды…
Ну, да — крута гора, а миновать нельзя.
Тем более тут — на Кавказе.
Где мой старый друг Элик, очень хороший, я это твердо знаю, писатель Эльберд Тимборович Мальбахов, сообщает о себе в биографической справке нашего сборника, что «родился в 1939 году на Северном склоне Эльбруса Кабардино-Балкарской АССР.»
Вот он теперь и раз, и другой протягивает ладонь в сторону тамады и тут же тычет пальцем себе в грудь: дай тост сказать, уважаемый тамада!
С рюмкой выходит к голове стола и с достоинством, как бы неожиданным в печальном пожилом горце, не только небогато — смиренно, скажем, одетом в эту дешевую чужую «джинсу», начинает, словно преобразившись:
— О Сергее Александровиче Филатове тут уже говорили более уважаемые и наверняка ещё не раз скажут более достойные. А мне хотелось бы произнести хох в честь моего старого товарища…
Ну, подумал я, началось!
Может, мне теперь, пока Элик будет там говорить свой «хох», воспользоваться вполне объяснимой паузой и сочинить коротенький тост в его честь?
Тем более, что ответного слова при всех на банкете, к большому сожалению, я тогда так и не произнёс.
Так вот, через месяц-другой после того, как мы вернулись с Алтая в свою «альма матер», в Московский Университет, с Эликом я неожиданно столкнулся в подъезде дома, где жил тогда на Страстном бульваре, рядом с Пушкинской площадью…
— Ко мне, Князь? — спросил с нарочитым удивлением. — Что ж ты не предупредил — бегу теперь по делам!
— Нет, — почему-то смущённо ответил Элик. — Н-не к тебе.
Сам я тогда чуть не гордился, что вместе с московской роднёй живу в одной из тех семи комнат, которые некогда в этой квартире занимал «коньячник Шустов». Этажом выше, пользуясь полунасмешливой и несколько надменной речью новой родни, напротив друг друга в «семикомнатках» жили «бумажник» Орлов и «рыбник» Ишков. Министры бумажной промышленности и рыбной. А ниже этажом жительствовал тогда с семьёй «сам Байбаков». Председатель Госплана.
С него-то я и решил начать:
— Ах, да! Ты, само собой, — к Байбакову?
Элик опять явно смутился:
— Вообще-то к его бывшему заму.
— Эт-то ещё кто?
И Князь стал заикаться ещё заметней:
— Ф-фёдоров. Теперь он министр нефтяной и нефтехимической промышленности… Виктор Степанович, д-дядя Витя, старший мамин б-брат. Т-только т-ты — никому, а?.. Знает только наша комната…
Сколькие на нашем непростом, что там ни говори, факультете ходили с задранным носом — гордились «предками», а тут — на тебе. Как было не поиздеваться над Князем?
— Государственная тайна?..
Он прямо-таки изнемогал:
— М-ожно, я т-тебе потом?
А ведь мог бы гордиться, мог: в годы войны «дядя Витя», старший брат Нины Степановны, мамы Элика, головой отвечал за бесперебойную работу «грознефтезаводов», за то, чтобы фронт бесперебойно получал самый качественный в стране бензин, и в 44-ом, ещё до победы, стал Героем социалистического труда и лауреатом Сталинской премии: было ему в ту пору тридцать два.
С другой-то стороны: а не слишком ли?.. Как говорится, не перебор?
Мало того, что папа, Тимбора Кубатиевич, — первый секретарь партии в Кабардино-Балкарии. А тут ещё и родной дядя — член правительства!
— Я бы лишний раз не п-пришёл, — всё-таки раскололся Элик. — Но ребята в комнате: сколько ещё нам, К-князь, до «стипушки»?.. Может, сходишь?
Попробуй тут, и правда что, не пойди, если под каждой кроватью в комнате общежития, куда после стипендии с шиком была брошена горсть «серебра», уже был поди нашарен последний, в пыли и паутине, медный пятак, и сокурсники, товарищи по несчастью, прямо-таки толкают тебя в спину:
— Иди, Князь, иди! И сам там всё гляди не сожри. И деньги по дороге не трать. На «семерке» от метро езжай «зайцем» — лучше, если что, штраф заплатишь…
Тут же пытались выбрать комитет, который должен был через закрытую дверь расспросить вернувшегося из гостей Князя, с чем он явился, и только потом открыть ему…
Моя «партийная кличка» в ту пору была «Станишник Гарри», родители в Отрадной жили весьма и весьма «средне», потому что вернувшемуся с войны отцу, инвалиду, так и умершему потом от старой раны, приходилось заботиться о всей оставшейся без кормильцев родне. Но разве не лежал тогда на нас на всех, русских южанах, невольный отблеск здорового, сытого румянца героев романа «Кавалер Золотой звезды» Семена Бабаевского или триумфально скачущих по всем кинотеатрам Союза «Кубанских казаков» Ивана Пырьева?
И только ли меня пытавшаяся жить студенческою «коммуной» комната тут же, как только приходило извещение о переводе либо посылке из дома, немедленно выталкивала на почту!.. Наказы «без жратвы не возвращаться» давали и обожженному напалмом герою-корейцу, бывшему зенитчику Ли Дин Хуну, когда он собирался на прием в своём нищем посольстве, и Володе Эспинья, испанцу, которого позвала на долгожданный обед его героическая, но по вполне понятным причинам очень прижимистая бабка Долорес Ибарурри — легендарная в то время Пассионария.
После окончания фака мы с Князем друг для друга надолго потерялись. Я уехал на юг Западной Сибири, больше десятка лет жил в рабочем поселке под Новокузнецком и писал длинные пр-р-ролетарские романы о своей «ударной комсомольской стройке Запсиба», правда к чести своей должен сказать, что главный герой первого из них, «Здравствуй, Галочкин!», не был комсомольцем, даже как бы наоборот — был в конфликте с застившими ему свет «маяками», а секретарь парткома был порядочное дерьмо: прототип его достаточно долго портил мне потом жизнь, постоянно вычеркивал из списков на награды и устроил потом настоящую охоту на меня, когда я опубликовал остро-критический очерк «Новый город на земле». О горьких бедах сибирских новостроек, о просчетах Москвы в планировании и снабжении, о пренебрежении вольным духом, который у нас тогда держался, о предательстве тех, кто позвал нас на «передний край», а сам остался в благополучной «белокаменной»… Как не удивительно, это определение — «предательство» — поселилось в моих текстах задолго до того, как по отношению к собственному народу оно случилось.