— И произведения многих наших мастеров, смею вас уверить, отец Иакинф, могут соперничать со столичными. Да вот — видите этот канделябр? Он отлит тут Артамоном Муравьевым по рисунку Николая Александровича. Или вот, не угодно ли взглянуть на сии переплеты? — Лепарский подвел Иакинфа к занимавшему полстены высокому книжному шкафу. — Это дело рук одного из наших узников, Борисова-старшего. А в переплетах рисунки акварелью всех растений забайкальской флоры и почти всех птиц Забайкальского края. А выполнены они его младшим братом. Не угодно ль взглянуть?.. Очень тонкая работа, не правда ли?..
Чувствовалось, что Лепарский с удовольствием и не без гордости рассказывает о своих подопечных столичному гостю.
Раздался стук в дверь, и инвалидный солдат ввел Бестужева.
Во всем его облике, в том, с какой тщательностью он был одет и как невозмутимо держался, чувствовалось: сознание собственного достоинства.
— Ступай, братец, ступай. Тебя позовут, когда будет надобно, — сказал солдату Лепарский и, как только тот скрылся за дверью, пошел навстречу Бестужеву. — Здравствуйте, Николай Александрович, рад вас видеть в добром здравии. Смотрите, какой я вам сюрприз приготовил, — и он указал на стоявшего у шкафа Иакинфа.
Бестужев повернулся и взглянул Иакинфу прямо в глаза.
— Отец Иакинф?! Какими судьбами? Вот уж кого не чаял я тут встретить!
Они стремительно шагнули друг другу навстречу.
Лепарский отошел к окну, давая им возможность провести эти первые минуты встречи без помех.
Иакинф смотрел в эти карие глаза, в это красивое лицо с тщательно подстриженными бакенбардами и гладко выбритым подбородком и думал, что восемь лет, наполненных такими событиями, вроде и не оставили заметного следа на Бестужеве. Разве что появилось несколько серебряных нитей в русых его волосах, да вместо морского мундира с серебряными эполетами у него на плечах скромный сюртук, а шею стягивает не шитый золотом высокий воротник мундира, а мягкая сорочка, перехваченная клетчатым шейным платком.
Но когда прошло первое волнение и они присели, все еще разглядывая друг друга, Иакинф убедился, что восемь лет не прошли бесследно. Не то чтобы Бестужев постарел, — разве скажешь такое про его годы — ведь Николай Александрович на целых четырнадцать лет его моложе и этой весной ему минуло сорок. Но как изменились эти глаза! Сколько видится в них горького жизненного опыта и вместе скрытой воли и тонкой проницательности! Какая внутренняя сила, сколько ума во всех чертах этого красивого и выразительного лица!..
— Я пригласил вас. Николай Александрович, чтобы вы взглянули на коллекцию камней, которую отцу Иакинфу угодно мне презентовать. Хочется, чтобы вы оценили ее по достоинству. Сказать вам откровенно, я сомневаюсь, могу ли я принять столь ценный дар. Вот по сему поводу вас и побеспокоил, — обратился к Бестужеву Лепарский. — А тут выяснилось, что вы, оказывается, давно знакомы, еще по Петербургу… Что ж, я искренне рад вашей встрече, столь неожиданной…
V
Иакинф провел в Петровском заводе полторы недели, и несколько раз удалось ему повидаться с Николаем Александровичем.
Первая такая встреча произошла на другой же день, на горе к северу от каземата. Бестужев пришел сюда с планшетом, в сопровождении конвойного солдата, для съемки вида Петровского завода. Как бы невзначай, забрел сюда и отец Иакинф. Памятуя, что дорога к солдатскому сердцу лежит через желудок, он прихватил с собой штоф водки, копченого омуля и разной снеди, которой снабдила его Федосья Дмитриевна. Конвойный, у которого с Бестужевым отношения были самые доверительные, с охотой осушил чарочку-другую, плотно закусил и растянулся в сторонке под деревом. А они уселись на валун, и началась нескончаемая беседа.
О чем они только не переговорили, о чем только не переспорили!
Бестужев подивился догадливости Иакинфа, надумавшего привезти такой презент Лепарскому,
— Ничего лучше вы и придумать не могли! Генерал же просто одержим этой страстью. Все в округе прознали об этой причуде нашего коменданта и несут и несут ему каменья со всех сторон. Генерал — старый холостяк и, по-моему, большую часть своего огромного содержания тратит на покупки разных минералогических редкостей. И не один уже ловкий плут обогатился, снабжая его мнимыми драгоценностями Правда, иной раз его берет сомнение в непогрешимости своих познаний, и он призывает для оценки камней либо меня, либо управляющего заводом Александра Ильича Арсеньева.
— Ну, Арсеньева — я понимаю, он — горный инженер. Но вы-то, вы-то откуда так наторели в рудословии? Я же видел, как вы тогда у генерала разобрали мою коллекцию.
— Это я унаследовал от отца.
— Он что, горный инженер?
— Да нет, старый флотский артиллерист, екатерининских еще времен. В войне со шведами при острове Сескара он попал под жестокий неприятельский огонь и был вынужден выйти за ранами в отставку. Еще в полной жизненной силе. Всей душой преданный просвещению, он, оказавшись в Петербурге, сблизился с графом Строгановым.
— Строгановым? Это кто же такой?
— Так вы не знаете Строганова? Это был известный всей России меценат, президент Академии художеств. То же, что теперь Оленин. Отец пришелся ему по душе, и граф сделал его правителем дел Академии художеств и главноуправляющим гранильной фабрикой в Екатеринбурге. Фабрика эта должна была поставлять ко двору изделия из драгоценных камней и самоцветов, извлекаемых из недр Уральского хребта. И вот, часто бывая на Урале, имея постоянные сношения с тамошними горными чиновниками и инженерами, он занялся собиранием коллекции минералов, сначала с Урала, а потом и со всей России. Делал он это тщательно, с любовью и знанием. Я был первенец и, следственно, любимец и потому пользовался беспрепятственным доступом к отцу. И конечно же, собрание его самоцветов будило мою детскую любознательность. А отец, надо сказать, был нам, детям, настоящий друг. Вечно был занят серьезными делами и все же не скучал удовлетворять и наше беспокойное любопытство. Я одно время так увлекся его минералогическими россыпями, что спал и видел себя горным инженером. И только потом море вытеснило это детское увлечение.
Иакинфу показалось, что Бестужев с радостью предается воспоминаниям далекого детства. И он высказал это ему.
— Какое это все-таки счастье, Николай Александрович, что есть у человека что-то такое, чего никакая власть, ни светская, ни духовная, отнять не может! Воспоминания. Вы не находите? Они да труд служили мне единственным утешением на Валааме. Сядешь вечерком у камелька, глядишь на пепел гаснущий и перебираешь, что в жизни было, и печальное, и радостное.
— А я не люблю воспоминаний! — сказал Бестужев. — Достаточно я навспоминался в Шлиссельбурге! Вам никогда не приходило в голову, отец Иакинф, что самое страшное из всех мыслимых наказаний — пожизненное одиночное заточение? Человек навечно остается наедине с собой. Ни на минуту не в силах забыть себя. Я допускаю, что может быть пытка воспоминаниями! Их хранилище — человеческое сердце, и перебирать их все равно, что анатомировать сердце. Живое сердце! И это тем мучительнее, чем оно чувствительней.
— Да, конечно… Все в жизни оставляет на сердце свои следы, порой жестокие. Жить, в сущности, это и значит покрываться рубцами да шрамами…
— Воспоминания в нашем положении особенно мучительны, когда вспоминается что-то счастливое. Нет, я гоню от себя воспоминания. Уж если выбирать между ними и мечтой, я выбрал бы последнюю. Мне кажется, в самой натуре человека больше думать о будущем, нежели о прошлом. Душа человеческая всегда жаждет неизвестного, мысль наша всегда стремится вдаль. Ненасытная, она летит воображением в страны далекие…
— А вместо этого вас окружают четыре стены каземата с окошком под потолком, — усмехнулся Иакинф. — Да и то зарешеченное. И вокруг меня — глухая монастырская стена, хоть она и раздвигается порой и я вот даже до вас добрался, — улыбнулся он.