Надо было видеть, как она встала до рассвета и разъезжала по парижским улицам верхом со свитой капитанов. Она кричала до того, что охрипла: «Я остаюсь с вами, парижане!»
Она махала шарфами, она придумывала девизы — словом, суетилась гораздо больше, нежели было нужно, для того чтобы не очень пылкие лигеры нашли ее крайне смешной.
Бриссак поощрял ее в этой деятельности. Он рыскал со своей стороны, а испанцы со своей; любопытным зрелищем было видеть, как все трое встречались вдруг носом к носу в каком-нибудь месте к хохоту зевак, которые ожидали события, не давая себе столько хлопот.
Такова была одна из этих встреч на другой день после отъезда Майенна. Герцогиня выехала из улицы Сент-Антуана на Гревскую площадь. Бриссак приехал с набережной, герцог Фериа с главным штабом — из улицы Мутон. Большая толпа народа собралась на площади, потому что там вешали человека. Виселица была поставлена. Ждали только осужденного. Бриссак осведомился о том, что происходит; герцог Фериа ему отвечал, что преступник, вероятно, посланный короля наваррского, захваченный час тому назад, при нем нашли записку, которая могла наделать тревогу в Париже вследствие обещаний Беарнца.
— Пусть его повесят, — сказала герцогиня.
— Но, — вмешался Бриссак, который видел себя окруженным многочисленной толпой, где примечал плебейские лица, не очень расположенные к испанцам, — допрашивали ли этого человека?
Толпа приблизилась; каждому хотелось слышать разговор начальников Парижа.
— Я его допрашивал, — сказал герцог Фериа, — и видел записку.
— Хорошо; но кто его осудил?
— Я, — прибавил испанец надменным тоном. — Разве преступление не было явно?
— Еще бы! — сказала герцогиня.
— Обычаи парижские требуют, — отвечал Бриссак, бросив взгляд на черные одежды, которые он видел на площади, — чтобы всякий преступник был допрашиваем судьями.
— Какие тонкости! — сказал удивленный испанец, около которого начала роптать чернь.
— За что вы придираетесь к герцогу? — шепнула герцогиня Бриссаку.
— Предоставьте действовать мне, — отвечал он тем же тоном.
В эту минуту на углу набережной показался осужденный, окруженный валлонскими и испанскими стражами. Это был мирный гражданин, бледный, заплаканный, с честным лицом, расстроенным отчаянием. При виде виселицы он сложил руки и начал так жалобно стонать, призывая жену и детей, что трепет сострадания пробежал по толпе.
— Прискорбно смотреть, — сказал Бриссак, отвернувшись, как будто это зрелище было свыше его сил.
В это время толпа приблизилась к Бриссаку и окружила его лошадь.
— Не правда ли, что сердце раздирается? — сказал ему один гражданин. — Смотреть, как вешают невинного человека!
— Невинного? — закричал герцог Фериа, побледнев от гнева. — Кто это сказал?
— Я, — отвечал тот человек, который говорил, — я, Ланглоа, эшевен этого города.
— Ланглоа! Ланглоа! — повторяла толпа, собравшись около своего эшевена, спокойствие и холодность которого перед бешеным испанцем показывали благородство и значение, которое народ всегда примечает в минуты кризиса.
— Невинный? — повторил герцог. — Человек, раздававший обещания Беарнца!
— Какие обещания? — спросил Бриссак добродушно. — Мало, однако, разъяснить это дело.
Герцог поспешно вынул из рукава напечатанное письмо, которое передал Бриссаку, говоря:
— Смотрите!
Граф, окруженный бесчисленной толпой, тишина которой была так глубока, что у подножия виселицы слышались стенания осужденного, которому палач дал отсрочку для молитвы, Бриссак, говорим мы, развернул письмо и прочел внятным и громким голосом: «Его величество, желая удержать всех своих подданных в дружбе и согласии, хочет, чтобы все прошлое было забыто…»
— Довольно, довольно! — перебил герцог, скрежеща зубами.
— Должен же я узнать, — продолжал Бриссак, каждое слово которого толпа с жадностью слушала.
Он продолжал:
— «Забыто… Запрещает всем своим прокурорам и другим офицерам делать розыски даже относительно тех, которых называют “Шестнадцатью”».
— Как, — прошептал народ, — он прощает даже «Шестнадцати»!
— Ради бога, граф, — сказала герцогиня, — перестаньте!
— Позвольте же мне, — возразил Бриссак, который докончил чтение. — «Его величество словом и честью короля обещает жить и умереть в католической религии и сохранить всем своим подданным их привилегии, звания, достоинства и места. Генрих».
Конец этого чтения возбудил энтузиазм в народе.
— Если бы это была правда! — закричало сто голосов.
— Действительно, эта записка может повредить Лиге, — сказал Бриссак.
— Вы сознаетесь в этом немножко поздно, — возразил герцог. — Я говорю, что надо повесить негодяя, который хотел это распространить.
Он сделал знак палачу схватить жертву. Эшевен Ланглоа схватил за узду лошадь Бриссака и закричал:
— Стало быть, надо всех нас повесить!
— Зачем? — спросил Бриссак.
— Затем, что у нас у всех есть такие письма.
— Как? — закричали герцог и герцогиня.
— Вот, посмотрите!.. — сказали эшевены, вынимая из кармана такие письма и поднимая их в воздух.
— Вот! Вот! Вот! — закричала толпа, показывая такие же письма.
— Это правда, у них у всех есть, — спокойно сказал Бриссак. — Я не знаю, нет ли и у меня в кармане.
Герцог Фериа чуть не упал в обморок от ярости.
— Тем более причины, — прошептал он.
— Нет! Нет! — сказал Ланглоа. — Этот бедный человек, которого хотят повесить, был на улице, как и я, как мы все, когда раздавали эти письма; и мне, и всем моим товарищам раздавали эти письма.
— Да, да! — закричали тысячи голосов.
— Стало быть, он не виноват, — продолжал эшевен, — или виноваты все мы. Пусть же нас повесят вместе с ним.
— Понадобится слишком много виселиц, — сказал Бриссак, который, подъехав к герцогу, шепнул ему на ухо: — Оставим этого человека, или его отнимут у нас.
— Черт побери! — пробормотал испанец, опьянев от бешенства.
— Отпустите этого человека! — закричал Бриссак, голос которого был заглушен возгласами толпы.
— Очень вам было нужно читать вслух это письмо, — сказал испанец.
— Почему же? Ведь все читали его про себя. Послушайте, вы напрасно идете наперекор парижанам. Посмотрите-ка, вот они ведут этого человека к его жене. Ведь тут двадцать тысяч рук, милостивый государь!
Герцог, не отвечая ему, обернулся к герцогине и сказал ей:
— Все это очень странно; поговорим об этом, если вам угодно.
Оба начали шепотом оживленный разговор, который не обещал ничего хорошего Бриссаку. Эшевен Ланглоа взял его за руку и сказал:
— После того что вы сделали, я понимаю, что с вами можно говорить.
— Я думаю, — сказал Бриссак.
— Когда?
— Сейчас. Где?
— Посреди этой самой площади, которая теперь пуста. Ждите меня там с вашими друзьями, которые, если я не ошибаюсь, генеральный прокурор Молэ и президент Лемэтр.
— Точно так.
— Ступайте же туда, на самую середину. Там никто нас не услышит; нас могут видеть, это правда, но слова не имеют ни формы, ни цвета.
Президент и эшевен повиновались и пошли прогуливаться посреди площади, с которой сбежала вся толпа, чтобы видеть, как освобождают осужденного; оставшийся народ окружал лошадей герцога и герцогини. Испанские солдаты, у которых вырвали их добычу, стояли сбитые с толку под навесом кабака.
Бриссак, отдав приказание национальной гвардии и видя, что разговор против него все еще продолжается, сошел с лошади и присоединился к трем парижским судьям на середину площади. Это была странная сцена, и даже те, которые ее видели, не понимали всей ее важности. Эшевен и оба президента стали треугольником, так что каждый из них видел третью часть площади.
— Вот я, господа, — сказал Бриссак, — что вы хотите мне сказать?
— Надо спасти Париж, — начал Молэ. — Мы решились на это. Если бы нам пришлось сложить наши головы, мы умоляем вас, как доброго француза, помочь нам в нашем предприятии.