Что он хотел сделать так скоро и так далеко, мы сейчас увидим. Только ла Раме этого не подозревал, и Эсперанс не догадался бы даже, если бы его внимание не было все поглощено Анриэттой. Отойдя на такое расстояние, где нельзя было их слышать, Анриэтта остановилась и, смотря на Эсперанса глазами, полными непритворных слез, вскричала:
— Извините! О, извините! Вы, наверное, не обвиняете меня в ужасном приключении, которое чуть не стоило вам жизни!
— Конечно, я вас не обвиняю, — отвечал Эсперанс спокойным тоном, — ни в том, что вы сами хотели меня убить, ни в том, что вы подвели меня под нож.
— В чем же вы меня обвиняете?
— Мне кажется, я ничего вам не сказал. Я нахожусь в этом монастыре, для того чтобы выздороветь. Я вас не призывал сюда, вы приехали сюда случайно; вы меня видите, это просто потому, что я здесь.
— Вы живы. О, слава богу, это угрызение перестанет отравлять мои ночи!
— Я очень рад, что невольно буду способствовать тому, чтобы сделать лучше ваш сон. Но так как вы успокоились и ваши ночи, как вы говорите, будут теперь очаровательны, нам не о чем говорить друг с другом. Поклонимся же вежливо. Я имею со своей стороны честь вам кланяться. Вот ваша матушка смотрит в эту сторону, будто вас зовет.
— Дело идет не о моей матери. Она должна быть очень счастлива, если мне удастся уговорить вас! — с бешенством вскричала Анриэтта.
— Как это можно? Такая строгая мать! Вы компрометируете себя в ее глазах, разговаривая со мной.
Эта ирония заставила Анриэтту подпрыгнуть, как бы от удара шпоры.
— Ради бога, — сказала она, — изливайте на меня ваш гнев, даже упреки, даже оскорбления, это можно простить в человеке, так жестоко оскорбленном, но сарказмы, презрение… О милостивый государь!
— Почему же мне иметь к вам гнев? — возразил Эсперанс. — Если бы из ревности с кинжалом в руке вы поразили меня в грудь, я опасался бы вас, но не презирал; но помните ли вы эту женщину, эту гиену, эту воровку, которая наклонялась над моим телом? Вы, может быть, ее забыли, а я буду помнить ее всегда. Я не хочу иметь ничего общего с этой женщиной. Ступайте в вашу сторону, а мне позвольте жить в моей стороне.
— Я струсила, я испугалась.
— Какое мне дело до того? Я не прошу у вас оправдания. Моя рана почти зажила, смотрите.
Он раскрыл свою грудь, на белой поверхности которой виднелся шрам, еще красный. Она задрожала и закрыла лицо руками.
— Вы видите, я не имею более права сердиться на убийцу. Страдание тела, жгучая боль, пятнадцать ночей горячки, бреда — что это такое? Это награда за часы наслаждения, упоения, которые дала мне моя любовница, мы квиты. А душа — это другое дело!
Он снова поклонился и повернул в поперечную аллею, она удержала его.
— А если я вас люблю, — закричала она, — если я вас нахожу красивым, правдивым, великим, если я смиряюсь, если вся жизнь моя зависит от вашего прощения, если с тех пор, как вы меня оставили — о, оставили каким образом! — если с той страшной минуты, как я опомнилась, когда не нашли ваше тело, когда моя мать и этот ла Раме проклинали, угрожали, если после этой адской ночи, Эсперанс, я не спала! Смейтесь, смейтесь… Если я думала только о том, чтобы отыскать вас — живого или мертвого! Мертвого для того, чтобы броситься на колени на вашей могиле и отдать вам мое сердце в искупление моей вины; живого, чтобы взять вас за руку, как я делаю теперь, и сказать вам: «Прости, я была честолюбива, я ласкала химеры, которые сушат сердце; прости, я была то демоном, то легкомысленной женщиной, то существом, способным на все доброе, которое может сделать ангел. И не только прости, Эсперанс, — ты ведь не создан из желчи и грязи, как все мы, — полюби меня опять, и я возвышусь любовью до такой высоты, что с этих новых сфер мы не будем более видеть земли, где я была преступна, где я чуть было не заслужила твоей ненависти, твоего презрения. Эсперанс, умоляю тебя, минута торжественна! Завтра и для тебя, и для меня будет уже поздно. Забвение, надежда, любовь!»
Глаза его были опущены в землю, как тень Дидоны, которую умолял Эней.
— Ты будешь отвечать, не правда ли? — сказала она. — Ты заставляешь меня ждать, ты хочешь меня наказать, но ты ответишь.
— Сию же минуту, — отвечал молодой человек твердым голосом и со светлым взглядом, который испугал Анриэтту, до того он проникал в бездну ее мыслей, которую она ему раскрыла. — Любовь, которой вы у меня требуете, не чувствуете вы сами. Не прерывайте меня. Это остаток молодости, последнее трепетание фибр, которых лета еще не успели совсем окаменить. Эта любовь не что иное, как раскаяние, что вы чуть не были причиной смерти человека. Это умиление — результат страха, который причинил вам мой призрак.
— О, вы употребляете во зло мое унижение!
— Нисколько, я говорю вам правду, я дорого заплатил за эту правду. Я даже не воспользовался бы им, поверьте, если бы не надеялся, что зеркало, грубо представленное, привлечет ваше внимание на отчаянную действительность вашего воображения, и буду издали радоваться, что ваши успехи к добру, если вы их будете делать, послужат на пользу другим. И хотя вы говорите, что вы любите меня, и просите, чтобы я вас любил, я столько же на это неспособен, как и вы сами. Моя любовь — это был сок, который иссяк вместе с моей кровью. Может быть, он бы и остался, если бы какой-нибудь корень был посажен в моем сердце, но объявляю вам — я избегаю слов, которые могли бы оскорбить вас, положив руку на это сердце, столько раз соединявшееся с вашим, я не чувствую никакого биения, кроме правильного биения жизни, упорной, надо думать, потому что она устояла против такого жестокого нападения. Я не люблю вас более и, по совести, не думаю, чтобы вы имели основание упрекать меня в этом.
Анриэтта, сдвинув брови от невыразимого страдания, попыталась, однако, сделать последнее усилие.
— По крайней мере, — сказала она, — если вы заставляете меня просить милостыню, я представлю вам все мои права на ваше милосердие. Вы сейчас вызывали воспоминания, которые заставляли меня дрожать. Это время любви, исчезнувшей навсегда, эти часы страсти, когда ваше сердце, теперь оледеневшее, билось так сильно, не будут ли ходатайствовать за меня? И вместо того, чтобы повторять со мною: забвение любви, не согласитесь ли вы протянуть мне руку, повторяя: забвение и любовь?
Эсперанс устремил свой искренний взгляд на черные, глубокие глаза Анриэтты; он прочел в них какую-то зловещую жадность. Может быть, эта женщина была в эту минуту так же искренна, как и он; но небо, которое дало ей власть поджигать, увлекать сердца, отказало ей в способности убеждать, в очаровании усыплять недоверие.
— Я сожалею, что не могу исполнить вашего желания, — отвечал он медленно. — Я не разделяю вашего мнения относительно степеней, установленных вами; дружба в моих глазах стоит любви, если еще не выше; она не есть остаток полинялой и обветшалой любви. Чтобы отдать кому-нибудь дружбу, надо, чтобы я совершенно был уверен в этой особе. Чтобы любить любовью, я соображаюсь только с моими глазами — со станом, с ногою, с лицом, которые меня очаровывают. Я вас любил, я в этом не раскаиваюсь, но я никогда не буду для вас другом. Не будем более думать об этом.
Она побледнела и выпрямилась.
— На этот раз, — сказала она, — вы не щадите во мне ни положения, ни пола. Вы меня оскорбляете, как будто я мужчина.
— Вы этого не думаете. Моя натура не задорлива и не зла, вы это знаете…
— В чем же моя дружба может вам повредить?
— А в чем моя дружба может быть вам полезна?
— Хоть для тех дней, когда нас сблизит случай.
— О, эти дни будут все реже и реже! Наши звезды вращаются не в одну сторону. И притом, если мы встретимся, когда вы знаете, что я не умер, вы уже не будете чувствовать неприятного волнения, а я не буду чувствовать удивления, довольно естественного; мы вежливо повернемся друг к другу спиной и поклонимся еще вежливее, если вы желаете.
— Я не желаю, если мне приходится желать одной, — сказала Анриэтта с надменностью, которая доказала Эсперансу, что лоск кротости лежал не очень густо на этой жесткой коре. — Итак, мне отказано, отказано наотрез?