Ла Раме медленно отступил на шаг.
Величественная, как королева, появилась благородная госпожа д’Антраг, костюм которой занимал середину между воспоминаниями ее милой весны и требованиями ее сана. Она не могла совершенно пожертвовать фижмами 1573 года для юбок менее неудобных и менее торжественных 1593, и, несмотря на эту нерешимость между молодым и старым, она была еще до того хороша, что ее дочь, увидев ее, забыла ла Раме и всех и сделалась женщиной, старающейся найти слабую сторону в женском туалете. Восхищенный д’Антраг мог счесть себя на минуту французским королем по милости этой богини.
Владетельница замка не выказала так, как Анриэтта, презрение к ла Раме. Как только она его приметила, она улыбнулась ему и позвала его.
— Пусть приведут лошадей, — сказала она, — а я поговорю с месье де ла Раме.
Все поспешили повиноваться, первый д’Антраг, который сам распоряжался конюшими и пажами. Мария Туше осталась одна с ла Раме.
— Как здоровье вашего отца? — спросила она.
— Доктор предупредил меня, что он не проживет и месяца.
— О, бедняжка! — сказала Мария Туше. — Но если вы лишитесь вашего отца, у вас останутся друзья.
Ла Раме слегка поклонился, смотря на Анриэтту, которая приготовлялась садиться на лошадь.
— Какие известия о раненом? — с живостью спросила Мария Туше, ударив его по плечу рукой, обтянутой перчаткой.
— Никаких. Напрасно я с тех пор отыскивал, расспрашивал, я ничего не узнал. Следы крови, как вам известно, были прерваны рекой, и я приметил, что, расспрашивая о раненом и о королевском гвардейце, я становлюсь подозрителен. Мне это дали почувствовать в двух или трех местах. Раз я встретился с мельником, которому был известен этот случай. В кабаке в Марли он говорил о раненом молодом человеке, о Крильоне, о хромой лошади, но, когда я хотел заставить этого человека разговориться, он посмотрел на меня так странно и так сделался осторожен, что даже вдруг прервал разговор, и я подозревал, что он пошел за подкреплением, чтоб арестовать меня. Я боялся компрометировать вас, компрометируя себя, и воротился домой.
— Вы очень меня растревожили.
— Вы понимаете мое положение; невозможно писать, невозможно оставить моего отца, невозможно приехать сюда, куда меня не звали… потому что меня не звали, признаюсь, я был удивлен.
Мария Туше смутилась.
— Здесь были очень заняты, — сказала она. — Притом надо было позаботиться, чтобы не возбудить никаких подозрений; это дело разнеслось, несмотря на все мои предосторожности.
— Оно не должно было помешать мадемуазель Анриэтте быть несколько любезнее со мной, — прибавил ла Раме с мрачной горестью.
— Простите ей, это было большим ударом для молодой девушки.
— Нет, я ей не прощаю, — возразил он тоном почти угрожающим. — Некоторые происшествия навсегда связывают людей, сделавшихся сообщниками.
Мария Туше задрожала от страха.
— Остерегайтесь, — сказала она, — к нам подходят.
Д’Антраг действительно подходил, несколько удивляясь, что разговор ла Раме с его женой продолжается так долго. Анриэтта с лихорадочным нетерпением дергала свою лошадь, чтоб заставить ее повернуться к разговаривавшим, за беседой которых она с жадностью наблюдала.
— Я спрашивала месье ла Раме, — поспешила сказать Мария Туше, — зачем он не едет с нами в Сен-Дени.
— Он хочет разыгрывать роль лигера! — вскричал д’Антраг. — Притом он в дорожном платье, а когда присутствуешь при церемонии, приличие требует и приличной одежды.
Ла Раме подошел к лошади Анриэтты как бы для того, чтобы застегнуть стремя.
— Вы видите, что меня прогоняют, — сказал он тихо, — а я хочу остаться.
Анриэтта колебалась с минуту; она покраснела от бешенства при таком ясном изъявлении оскорбительной воли; но взгляд матери, которая все поняла, принудил ее прервать молчание.
— Месье ла Раме, — сказала она с усилием, — очень мог бы проводить нас до Сен-Дени, не присутствуя при церемонии.
— Конечно, — сказал он с надменным удовольствием.
— Как хотите, — вмешался д’Антраг. — Но поедемте. Помните, граф Овернский говорил, чтоб занять хорошие места, надо быть в церкви прежде половины восьмого.
Вся кавалькада отправилась в путь с шумом. Собаки бросились вперед, лошади прыгали под воротами, пажи и конюшие осталась в арьергарде, два курьера ехали впереди.
Анриэтта искусным маневром поместилась в центре; по правую ее руку ехала мать, по левую отец, так что дорогою ла Раме мог разменяться с нею только самыми незначительными словами. Время от времени она оборачивалась как бы для того, чтобы не совсем привести в отчаяние свою жертву, которая, сдерживая свою желчь, раз двадцать хотела бежать и раз сто удерживалась гибельной любовью около этой женщины, которая будто притягивала к себе это презренное сердце невидимой цепью.
В Сен-Дени его оставили в стороне; пока дамы размещались в соборе под покровительством графа Овернского, ла Раме затерялся в толпе.
Ровно в восемь часов при звоне колоколов и громе пушек явился король в белом атласном полукафтане, в белых шелковых панталонах, в черном плаще, в шляпе такого же цвета с белыми перьями. Все его верное дворянство следовало за ним. По левую руку его шел Крильон, как шпага, по правую принцы, впереди швейцарские, шотландские и французские гвардейцы. Трубило двенадцать труб и по улицам, усыпанным цветами, теснилась огромная толпа, чтобы видеть Генриха Четвертого, и кричала с энтузиазмом:
— Да здравствует король!
Служил буржский архиепископ. Он ждал короля в церкви вместе с кардиналом Бурбоном, с епископами и со всеми сен-денискими монахами, которые держали крест, Евангелие и святую воду.
Торжественная тишина сменила в обширном соборе весь говор, когда архиепископ подошел к королю и спросил его:
— Кто вы?
— Я король, — отвечал Генрих Четвертый.
— Чего вы просите?
— Я прошу быть принятым в лоно католической апостольской и римской церкви.
— Вы хотите этого искренно?
— Да, хочу и желаю, — сказал король, который, тотчас встав на колени, прочел громким, звучным голосом, раздавшимся под сводами огромного собора, свое исповедание, которое подал написанным и подписанным архиепископу.
Громкие рукоплескания и крики «ура» раздались в соборе и, как пороховая дорожка, зажгли вне пределов церкви радость и признательность толпы. Ничто более не отделяло народ от короля, ничего, кроме стен Парижа.
Остальная церемония кончилась в прекрасном порядке, с тем же простым и трогательным величием.
Король, по выходе из церкви после обедни, был окружен народом, который становился на колени и протягивал руки на пути его. Одни кричали: «Здравия и веселия!», другие: «Долой Лигу и смерть испанцам!» Всем, особенно последним, король улыбался.
Крильон со слезами на глазах обнял его на паперти собора.
— Теперь мы можем совсем не расставаться, — сказал он. — Прежде, когда я шел к обедне, вы шли на проповедь, только время теряли!.. Да здравствует король!
Толпа уже не повторяла, а ревела: «Да здравствует король!», а испанцы и лигеры, до которых доходил отголосок, с ума сходили от бешенства.
Вдруг, когда король возвращался в свою квартиру, Крильон, охранявший дверь, приметил графа Овернского, расталкивавшего толпу и старавшегося войти. Крильон своим орлиным взглядом приметил в то же время Марию Туше, ее дочь и д’Антрага, которые возвышались над толпою на крыльце, куда их поместил граф Овернский, для того чтобы они видели или их видели лучше.
— Я очень рад, что встретил вас, — сказал граф Крильону, — со мною здесь две дамы, с нетерпением желающие представить королю свое уважение и свою благодарность. Они такие добрые католички, что не могут не быть допущены первые поздравить его величество.
«Черт побери! — подумал Крильон, знавший, о каких дамах говорит граф. — Эти дуры уже успели явиться! Подождите, подождите!»
— Граф, — сказал Крильон молодому человеку, — король поставил меня у дверей, чтобы не пускать к нему никого.