Габриэль, обиженная сдержанностью отца, отвечала:
— Но ведь это королевские войска.
— Конечно.
— А ведь мы добрые слуги короля.
— Кто в этом сомневается?
— Все будут сомневаться, когда увидят, что мы бежали перед роялистами, как перед грабителями испанцами или лигерами.
Граф д’Эстре, пораженный этим ответом, сделанным так спокойно и с таким смыслом, сказал:
— Хорошо, хорошо, дочь моя; ваш отец знает, что он должен делать, и никто не может указывать ему, как исполнять его обязанность.
— Если вы принимаете это таким образом, — сказала Габриэль, сделавшись серьезнее, — если нельзя рассуждать с отцом, а надо повиноваться властелину, я молчу и повинуюсь. Подай мои гвоздики, Грациенна.
Граф д’Эстре любил свою очаровательную дочь и опасался показаться ей тираном. Но отцовская слабость боролась в эту минуту против повелительной необходимости выказать бдительность и строгость, и эта необходимость одержала верх.
— Вы хотите меня принудить говорить вам о короле, — сказал он. — Я это чувствую, но так как я узнаю каждый день, что для того, чтобы говорить о короле, или даже чтобы говорить с ним, вам вовсе не нужно вашего отца, стало быть, мне вовсе не нужно сообщать вам известий о нем. Вы узнаете их и без меня.
Габриэль покраснела.
— Вот опять вы подозреваете! — прошептала она.
— Осмельтесь мне сказать, что вы не были с королем намедни, когда я вас звал с берега.
Габриэль вспыхнула и потупила голову.
— Если бы вы имели, по крайней мере, стыдливость солгать.
— Разве можно не слушать короля, когда он говорит? Прогонять ли короля, когда он вас встречает?
— Делают все, чтоб повиноваться своему отцу, сударыня. Отец выше короля.
— Я согласна с этим. И никогда этого не оспаривала. Я, кажется, никогда не была для вас дурной и непослушной дочерью.
— Я знаю, что думать на этот счет. В то время, в которое мы живем, многие мужья и отцы дешево ценят честь своих семейств, только бы любезник был богат и знатен. Король — это цвет любезников, не правда ли, даже когда он женат, даже когда он знаменит своими приключениями, даже когда он седеет? Ну, если король вам нравится, несмотря на это, мне до того мало нужды. Я не отец Марии Туше и не потатчик, и вы это испытаете… Что я говорю? Вы это уже испытываете.
Габриэль взглянула на отца глазами, полными слез.
— Для доброго слуги короля, — сказала она, — вы дурно обращаетесь с его величеством.
— Я и отец, и подданный. Отец свободен осуждать государя, угрожающего чести его дочери, а подданный предан и верен.
Габриэль покачала своей очаровательной головкой.
— Хороша преданность, — прошептала она, которая скрывается в дни опасности! Хороша верность, которая бросает дом, где, может быть, король нашел бы надежное убежище!
Граф д’Эстре начинал приходить в раздражение. Со сверкающими глазами, с дрожащими руками, он вскричал:
— Я нахожу вас смелой! Осмелиться осуждать намерения отца!
— Отец мой не приучил меня обращаться с королем как с врагом.
— Надо было слушаться меня, когда я запретил вам принимать его.
— Вам надо было иметь мужество прогнать короля, когда он удостаивал нас своим посещением.
— Может быть, впоследствии я буду иметь это мужество. Но, чтобы не прибегать к подобным крайностям, я принял меры.
— Мы прячемся в мужском монастыре!
— Я, сударыня, займу место возле короля, если будет сражение. Но, по крайней мере, я буду наблюдать за ним, защищая его. А пока у нас мир, я защищаю мою честь против этого самого короля. Я привез мою дочь в монастырь, из которого она уйдет только…
— Когда король умрет, может быть, — сказала Габриэль, отирая слезы.
— Или замужней! — вскричал граф д’Эстре, примечая действие этого удара на его несчастную дочь.
Удар был страшный. Габриэль вскочила, как бы пораженная в сердце.
— Замужней… — пролепетала она. — Возможно ли это?
— Это точно. Ваш муж будет защищаться от короля сам, если сможет. Если вы будете ему помогать, тем лучше для него; если он бросит вас, это касается его.
— О! — сказала Габриэль, подходя, сложив руки, к отцу, который ходил по комнате большими шагами. — Неужели вы будете иметь жестокость пожертвовать вашей дочерью? Зачем мне выходить замуж? Я не люблю никого.
— Если вы не любите никого, стало быть, вам все равно, за кого выйти.
— Вот какова ваша мораль!
— Каждый за себя, а я жертвую всем моей честью.
— Сжальтесь над вашей дочерью.
— Я потому и выдаю ее замуж, что жалею ее.
— Вы доведете меня до отчаяния.
— Ваше отчаяние заставит меня меньше страдать, чем ваш стыд.
— Я умру.
— Лучше вам умереть от этой горести, чем умереть от моей руки, что случилось бы, если бы я уличил вас в бесчестье.
Оскорбленная Габриэль выпрямилась.
— Вы ведете себя как римлянин, это хорошо, — сказала она, — но я ваша дочь.
— Она отмстит за себя по-французски, не правда ли?
— Она отмстит за себя как сумеет.
— Это касается вашего мужа.
— Муж, может быть, тоже будет римлянин?
— Нет, он пикардиец. Он не стоит короля, но это достойный господин. Он, может быть, вам не понравится, но он нравится мне.
— Как его зовут?
— Де Лианкур, д’Амерваль, губернатор Шонийский.
Габриэль вскрикнула от испуга, вся деликатность женщины возмутилась.
— Он горбат, — сказала она.
— Он выпрямится от вашей руки.
— У него кривые ноги.
— А у вас кривой рассудок.
— Дети бегают за ним, когда он ходит.
— Он будет ездить верхом.
— Это преступление, это гнусность. Он вдовец, и у него одиннадцать человек детей.
— И столько же тысяч пистолей дохода.
Габриэль в негодовании пошла к двери соседней комнаты.
— Это говорит мне отец мой и дворянин, — сказала она с гордым презрением, — а Замет, капиталист и ростовщик. Я могла рассуждать с графом д’Эстре о французском короле, но мне нечего говорить с Заметом о пистолях и гнусностях де Лианкура.
Окончив эти слова, она толкнула дверь и, бледная, вошла в свою комнату.
— Хорошо, — сказал отец, следуя за нею, — возмущайтесь, но вы будете повиноваться. Сегодня же вы примете де Лианкура.
— Вы сами будете презирать меня, если я послушаюсь.
— Не делайте шума и огласки здесь, — прибавил граф д’Эстре, несколько растревожившись, потому что Габриэль возвысила голос, и несколько слов из этой сцены могли бы перейти за границы цветника, примыкавшего к новому зданию, — прежде заприте окна.
— Велите их заложить, — сказала Габриэль.
Граф д’Эстре заскрежетал зубами. Габриэль продолжала:
— Не спросить ли у дом Модеста местечка для меня на кладбище монастыря?
После этого сильного волнения, расстроившего ее нервы, бедная Габриэль села, обливаясь слезами. Грациенна бросилась, обняла ее и покрыла поцелуями, бормоча тысячу проклятий против тирана, который хотел заставить умереть ею барышню. Граф д’Эстре обгрыз себе ногти, разорвал манжетки и вышел, взбесившись против дочери, а еще более — против самого себя.
— Теперь все глядят в окна, только еще этого не доставало! — сказал он. — Скандал в монастыре, где меня приняли из милости!
Действительно, отворилось несколько окон в комнатах монахов, выходивших в сад или в коридор, и в этих окнах появились лица любопытных женевьевцев. Но всего более рассердило графа д’Эстре, что он приметил вместе с молодым человеком в одном из окон первого этажа строгий, длинный профиль брата Робера, проницательный взгляд которого можно было угадать под капюшоном. Свирепый отец покраснел, растревожился и вошел в кустарник, смежный с новым зданием, чтобы скрыть свое замешательство.
Этот молодой человек, который смотрел с Робером, был Понти, отвлеченный от попечений за Эсперансом звуком голосов, споривших в новом здании. Брат Робер на вопросы гвардейца отвечал что-то совершенно равнодушно и вышел из комнаты. Эсперанс в свою очередь стал расспрашивать Понти.