— Вы видите, что брат некрасив и ему лучше скрываться. Теперь, если вам угодно, мы будем продолжать разговор, потому что вы мне еще ничего не сказали о тех многочисленных предметах, о которых вы хотели со мною говорить.
Король, которого прозрачная ирония этих слов заставила опомниться, с живостью возразил:
— Признаюсь и начинаю. Дело идет об отречении короля.
— Слушаю, — перевел Робер, который опять сел на свое место и принялся опять за воск.
— Король поручил мне спросить вас, почему вы советуете ему через мадемуазель д’Эстре принять католическую религию?
— Потому что это истинная религия, — перевел Робер.
— Не поэтому, — с живостью сказал король, решившись или сорвать маску с Горанфло, напугав его, или с Робера, раздражив его, — а потому, что вы хотите или быть полезным королю, или повредить ему.
Глаза Горанфло замигали, хотя палочка едва зашевелилась.
— Это потому что я хочу быть ему полезен, — было ответом.
— Я этого не думаю, отец мой.
Капюшон сделал движение.
— Отчего вы имеете это подозрение?
— Оттого, что я видел в этом доме кровать кардинала Гиза.
Физиономия Горанфло приняла выражение тупого ужаса, которое подстрекнуло нападки короля.
— Это подарок, — сказал Робер.
— От смертельной неприятности короля!
— От подарка такой знатной дамы отказаться нельзя.
— Даже от ножа Жака Клемана, если бы она его предлагала, — сказал король.
Горанфло задрожал, побледнел, раскрыл рот. Брат Робер выпрямился.
— Она мне его не предлагала, — перевел он, прежде чем подметил взгляд или движение палочки. — Кавалер де Крильон напрасно подозревает мою привязанность и мое уважение к королю.
— Нельзя в одно время любить герцогиню Монпансье и короля Генриха Четвертого! — вскричал король. — И чем более стараются это доказать, тем более становятся подозрительны, а как только Крильон подозревает измену против своего короля, он заговорит громко, и его слова могут считаться угрозою. Угроз Крильона надо опасаться, потому что он представитель короля и знает все, что происходит в монастырях.
При этих словах, произнесенных громким и раздраженным голосом, Горанфло с испугом вскочил, замахал руками, вытаращил глаза, как бы умолявшие брата Робера, потом опустился неподвижно на стул с болезненным восклицанием.
— Скажите пожалуйста, немой заговорил… — вскричал король.
— Он не говорит, он кричит, — с живостью возразил брат Робер, обернувшись к Генриху с волнением, которое на одну секунду изменило все выражение его лица, позу его тела и заставило помолодеть десятью годами.
«О! — подумал король, пораженный внезапной мыслью. — Возможно ли, боже мой!.. Я поклялся бы, что я вижу Шико, если бы два года тому назад я не держал его мертвым на моих руках!»
Между тем как брат Робер суетился около полубесчувственного приора и давал ему нюхать спирт из склянки, стоявшей на столе, король все более погружался в свои размышления, возбужденные в его уме столькими странностями.
Его оживляло уже не любопытство, не тот инстинкт самосохранения, который называется гений у великих людей, для которых спасение тела ничего не значит в сравнении со спасением их состояния; Генрих чувствовал непреодолимое желание узнать или, лучше сказать, найти человека в призраке, которого прихоть случая, может быть, вызвала на минуту перед ним. Ему казалось, что, преследуя это, он перейдет за обыкновенную цель усилий простого человечества. «Сделать из человека тень легко», — сказал Гамлет, но не так легко оживить фантастическую тень.
Зачем приор обнаружил такой испуг? Зачем лицо брата Робера так изменилось?
Горанфло зевал и задыхался, как тюлень, при последнем издыхании. Брат Робер, как бы для того, чтобы изгладить всякое подозрение в короле, опять принял свою птичью физиономию и разнообразил каждую минуту в каждой новой гримасе тип и выражение, так что он походил на тридцать человек или, лучше сказать, на тридцать разных животных, в полчаса, что еще более прежнего приковало внимание короля.
Говорящий брат привел Горанфло в чувство, подал ему палочку, сам опять сел на скамейку и сказал от имени приора:
— Мне лучше, и я в состоянии отвечать на вопросы знаменитого кавалера де Крильона. Мое чувствительное сердце растревожилось от подозрения и угроз такого великого человека. Но я обращался к Богу насчет несправедливых упреков, сделанных мне. Господь укрепил меня. Будем говорить, господин кавалер, будем говорить!
Ничто не могло отвлечь Генриха от его созерцания. Вместо того чтоб отвечать приору, он подошел к Роберу, посмотрел на него с дружелюбным и печальным видом и, положив руку на его сухощавое плечо, сказал:
— Посмотрите на меня опять так, как смотрели сейчас, прошу вас.
Палочка Горанфло судорожно зашевелилась, описывая фестоны и параболы.
— Преподобный отец, — вскричал брат Робер голосом раздраженной кошки, — спрашивает, разве господин кавалер пришел сюда терять время на то, чтобы насмехаться над бедным монахом, обиженным природой? Это негуманно и неприлично.
Он сопровождал эти слова косвенным взглядом, состроив физиономию до того смешную и безобразную, что король пришел в уныние и не стал уже настаивать.
— Меня надо извинить, — сказал он, садясь позади брата Робера. — Меня надо простить за то, что я нарушил на минуту спокойствие преподобного приора моими угрозами. Качество друга герцогини де Монпансье не может не служить предметом подозрений и гнева для друга французского короля, а Крильон — верный друг этого государя.
— И я также, — отвечал переводчик от имени Горанфло, который мало-помалу успокоился.
— Ничто этого не доказывает, — кротко сказал Генрих, — а все доказывает противное. Вы управляете совестью молодой девушки, которую король очень любит, и вместо того чтоб предоставить этой молодой девушке уступить благоприятным чувствам, которые ей, может быть, внушил король, вы отговариваете ее, употребляя ее как политический рычаг, чтоб сбить с толку намерения короля. Это не дружеский поступок. Нет, у короля нет друзей в этом монастыре, и это жаль. Окруженный засадами, подстерегаемый неумолимыми врагами, мало любимый даже друзьями, он должен иметь много мужества, много упования на Бога, чтобы продолжать предпринятую им борьбу. О нет! У него нет друзей.
Брат Робер, посоветовавшись с расстроенным лицом дом Модеста, сказал:
— Вы клевещете на многих честных людей и забываете самого себя. Вы сейчас называли себя верным другом Генриха Четвертого.
— О! Я не считаюсь, — сказал король, возвращаясь к своей роли.
— Крильон не считается!.. А Рони, а Морнэ, д’Обинье и Санси!
— Рони имеет большие качества, но он любит короля, для того чтобы им управлять. Морнэ — человек жестокий и не снисходительный. Санси оказал огромные услуги его величеству, но такие огромные, что он чувствует их вес и заставляет короля чувствовать его; а д’Обинье любит Генриха Четвертого, как ребенок любит свою собаку или своего воробья, чтобы вырывать у него перья или теребить ее за уши.
— Кто любит, тот и наказывает, — сказал брат Робер глухим голосом.
— Из всех друзей, которых имел этот бедный король, — продолжал Генрих Четвертый растроганным голосом, — я помню только одного. О, вот был редкий друг! Друг также наказывавший, но со смехом таким веселым, с бархатистой лапкой, так остроумно вооруженный невинными когтями!.. Я никогда его не забуду.
Говоря таким образом, Генрих наклонялся к капюшону брата Робера.
— Кто же был этот Феникс? — прошептал голос, который можно было назвать растроганным, до того он был взволнован.
— Это был гасконский дворянин, соотечественник короля, храбрец, мудрец, душа Брута в теле Терсита, честность Аристида и холодное мужество Леонида.
— Господин кавалер учен, — сказал брат Робер, голос которого дрожал, как его капюшон.
— Брат Робер, вы сами учены, — сказал король, увлекаемый к этому человеку порывом души, которого он не мог преодолеть.
Говорящий брат тотчас схватил таблицу, лежавшую в ногах приора, и своими длинными, крючковатыми пальцами указал королю на следующую фразу: «Необходимо, чтобы посетители проникнулись идеей, что они говорят с приором. Голос заимствован, но мысль собственно его».