— Боже, какое вы чудовище! Неужели вам никогда не приходило в голову, что женщина, жизнь которой разбита, нуждается в сочувствии, а не в пузырьке с ядом?
— Прошу меня простить, но я право не могу сочувствовать самоубийству: оно как-то не внушает мне симпатии. Но уж если оно должно состояться, произойти и человеку необходимо, то пусть все будет быстро и на научной основе.
— Вы даже не спросили, что сделал мне Джон?
— То что он вам сделал, потеряет всякое значение, как только вы умрете. Так стоит ли об этом говорить и беспокоиться, пусть все будет так, как вы надумали.
— Вы отъявленный негодяй, а не адвокат.
— Охота вам так волноваться из-за меня? Рецепт поставит нас с вами на свои места.
— К черту ваш рецепт! Нате! — Стэфани, разорвав на мелкие клочки бумажку, которая все еще была у нее в руке, бросает ее в лицо Джулиуса, подходит к окну, но не смотрит в него, а поворачивается лицом к адвокату, готовая с негодованием вновь наброситься на него. Но со стороны видит, что он теперь уже улыбается очень весело, подбирая бумажки со своего стола и складывая их горкой на край.
— Средство, как видите, действительно безотказное. А теперь, когда вы выпустили все пары, то, надеюсь, присядете и расскажете, в чем дело.
— Вопль наболевшего сердца вы называете «выпустить пары»?
— А как же еще именовать его?
— Вы не человек, вы толстокожий носорог. И к тому же непроходимый дурак.
— Что вы! Я всего лишь адвокат!
— Вы дрянной адвокат. Вы не джентльмен. Вы оскорбляете меня в моем горе. Вы поддерживаете моего мужа, а не меня. В вас нет ни порядочности, ни сочувствия. У вас тараканья душа и рыбья кровь. Слышите!
— Вполне! И поздравляю себя, мне придется вчинять немало исков за клевету, если только вы окажете мне честь, избрав меня своим поверенным.
— Ошибаетесь, — я никогда не позволю себе клеветать. Мой отец досконально растолковал мне закон о клевете. Вот, если бы я усомнилась в вашей платежеспособности, это была бы клевета. Вот если бы обвинила вас в супружеской неверности, это была бы клевета. А назвать вас невежественным носорогом, а вы действительно форменное толстокожее, значит всего лишь грубо оскорбить вас. Я слежу за собой и никогда не выхожу за рамки грубого оскорбления. Поэтому мне ни разу не был вчинен иск за клевету. Ну что, таков закон или нет?
— Надо проверить по справочникам, может вы и правы.
— Не трудитесь. Уверяю вас, закон гласит именно так. Моему отцу приходилось разъяснять законы своим адвокатам всякий раз, когда он выходил за пределы того, что другие делают каждый день или очень часто. Юристы не знают законов в достаточной степени. Они сильны лишь там, где доходят до практики, как они выражаются. А мой отец был великий человек: он каждый день совершал такое, что никому и в голову не приходило. Я, вероятно, не великая женщина, но я все-таки его дочь. И как его дочь я женщина выдающаяся. Поэтому указывать вам законы буду я, а ваше дело — исполнять мой указания.
Произнося такую длинную речь, Стэфани уже более спокойно двигалась по кабинету и вдруг остановилась перед темным портретом какого-то судьи, что висел над камином. Она умолкла. Портрет ее чем-то заинтересовал. Стэфани любила портретную живопись. Еще в бытность своей карьеры манекенщицы Тары, потом модельера Тары, она очень много изучала портретную живопись.
Этот насупленный немолодой мужчина, написанный несколько десятков лет назад неизвестным художником имел свою архитектонику, свою фугу, которая неизвестно почему сейчас откликнулась и зазвучала в душе Стэфани каким-то чистым и незлобным звуком. Казалось, невыразительно написанные глаза смотрели из глубины прошлого на нее и удивлялись тому, что происходило сейчас в кабинете.
Стэфани понимала и чувствовала живопись лучше, чем живых людей, особенно мужчин, которые влюблялись в нее и которых любила она. И этот портрет ей мог сказать больше, чем адвокат, который сидел у нее за спиной. И тем не менее, она должна разобраться со своими неурядицами и помочь ей должен этот сидящий за спиной у нее адвокат.
Она услышала, что Джулиус что-то говорит и повернулась к нему:
— Вы что-то сказали, мистер?
— Я говорю, что это упростит наши отношения, существенно упростит, сударыня.
— И запомните еще одно: у меня нет чувства юмора, я не позволю смеяться над собой.
— Мне и в голову не придет смеяться над клиенткой с годовым доходом в три четверти миллиона.
— А у вас есть чувство юмора?
— Я стараюсь держать его в узде, но боюсь, что оно у меня все-таки есть. Вы почему-то пробуждаете его, как ни трагичны события, которые привели вас ко мне.
— Таким образом, я, тщательно взвесив каждое слово, ответственно заявляю вам, что вы бессердечный негодяй. Мое отчаяние, мои позор и полная неразбериха в личной жизни вызывают у вас лишь смех. Ведь это крах всей моей жизни, а вы над этим насмехаетесь. Если бы отец не завещал мне всячески избегать адвокатов, лишенных чувства юмора, я бы немедленно покинула эту контору, и вы лишились бы клиентки, чье дело может принести вам целое состояние.
Джулиус Сэдверборг встал, обошел свой стол и стал потихоньку приближаться к Стэфани, которая все еще стояла у камина, затылком чувствуя глаза на портрете, и, очевидно, потому была более спокойной, хотя неукротимая энергия, клокотавшая в ней еще не окончательно успокоилась.
— Дорогая леди, — мягко сказал Джулиус. — Мне же ничего не известно о вашем отчаянии и позоре, крахе всей вашей жизни и всем остальном. Могу ли я смеяться над тем, чего не знаю? Уверяю вас, если я все-таки смеюсь — хотя, какой тут смех! — то смеюсь не над вашим несчастьем, а над вами.
— Серьезно? Неужели я так смешна в своем горе?
— Но что у вас за горе? Да сядьте вы, пожалуйста.
— В голове у вас, кажется, только одна мысль — как бы заставить клиента сесть. Ну что ж, так и быть — сяду.
Стэфани села также энергично, как ходила по кабинету. Спинка кресла отлетает с треском и скрипом. Стэфани вскакивает.
— О Боже, на мне какое-то проклятие. Стоит мне сесть в кресло, как оно разваливается.
Джулиус Сэдверборг падает на стол, содрогаясь от неудержимого хохота.
— Смейтесь, смейтесь, шут, дурак!
Джулиус подходит к полкам, решительно берет другое кресло и ставит его около Стэфани.
— Погиб мой лучший поддельный Чипендейл. Он стоил мне четыре гинеи. А теперь соблаговолите сесть как можно спокойнее, осторожнее и перестаньте осыпать меня бранными словами. После этого, если вам, конечно, будет угодно, вы расскажете мне, что же у вас стряслось.
А сам поднимает отломанную спинку кресла и бережно кладет ее на стол.
Стэфани спокойно и с достоинством усаживается кресло, которое ей подал адвокат.
— Эта поломка несколько успокоила меня и дала мне некоторую разрядку: у меня такое чувство будто я свернула вам шею, как мне и хотелось. А теперь слушайте.
Адвокат приблизился к ней и приготовился внимательно слушать.
— Да не стойте вы у меня над душой, — сказала уже без раздражения Стэфани. — Сядьте на то, что осталось от вашего поддельного Чипендейла.
Джулиус спокойно сел на кресло.
— Начинайте. Я весь внимание.
— Мой отец был самый великий человек на свете. Я — его единственная дочь. Он опасался лишь одного, что выйду неудачно замуж и потеряю те небольшие средства, что он мне оставил.
— Совершенно верно, очень небольшие, всего тридцать миллионов.
— Не перебивайте… Он взял с меня слово, что каждому, кто сделает мне предложение, я поставлю условие, одно маленькое условие, чтобы проверить его.
— Вот как? Что за условие? — неподдельно заинтересовался Джулиус.
— Я должна была дать ему полтораста монет и сказать, что если через полгода он сможет их превратить в пятьдесят тысяч, я буду принадлежать ему. Если нет — я его больше не увижу. Я понимала, как это мудро. Только мой отец мог придумать такое безошибочное, трудное и свободное от всякой сентиментальности испытание. Я поклялась ему, что свято выполню его волю. Я к этому времени уже наделала много ошибок и сознательно обещала быть верной обещанию отца.