Еще вот что я видел однажды из своего окна гостиницы, бывшей против пристани. На монастырской колокольне поднялся неистовый звон. Так звонили, бывало, в Уфе, когда любящий помпу Архиерей выезжал куда-нибудь к обедне или с визитами к губернатору, к голове или еще куда. Звонари, бывало, не боятся пересола и звон передается с одной колокольни до другой, пока Преосвященнейший Владыка не прибудет к месту. Тогда звонари, как по сигналу, обрывают звон. Наступает тишина.
Так было и тут. Звон самый заливной, переливчатый, веселый, радостный звон несся над обителью Угодников Соловецких. Недоумеваю. Иду спрашивать — почему такое ликование? Праздник, какое торжество?
Мне гостинник и говорит:
— Отец Настоятель отправляется сейчас на пароходе в Архангельск, потому и звон.
Я вернулся в свой номер, смотрю в окно и вижу — от монастырских ворот движется процессия. Впереди предносный «патриарший» крест (почет, предоставленный лишь митрополиту Киевскому да Настоятелю обители Соловецкой). За крестом размашистой походкой, как посадник Новгородский, идет о<тец> Иннокентий. Идет деловито. За ним иподиаконы, соборные иеромонахи и толпа богомольцев. Вся процессия прошла мимо моих окон. А колокола так и заливаются, ликуют.
На пароходе «Пр<еподобный> Зосима», на носу которого вырезан из дерева угодник в схиме с благословляющими воды Бела-моря перстами, встреча. Прощание, благословение провожающих. Пароход отваливает, выходит в море. Неистовый звон сразу обрывается.
Пора и мне домой собираться. Написал все, что было нужно, чего зря сидеть. Перед уходом на пароход даю гостиннику свою визитную карточку для передачи отцу Настоятелю, который, по слухам, знал о моем пребывании в обители и ждал моего визита, но такового не последовало… Вскоре за о<тцом> Иннокентием уехал и я.
На пароходе опять много народа, опять с нами наш Тверской о<тец> ректор — архимандрит Иннокентий. Погода дивная. Мы без всяких приключений дошли до Архангельска, а там на поезде едем до Москвы в одном вагоне с Иннокентием. Жарко. Выходим на площадку. Стоим безмолвно. Обоим скучно.
О<тец> архимандрит заговаривает первый. Из разговоров узнаю, что он из Киевской академии, любит Владимирский собор, давно, еще студентом, бегал туда, любовался тем, что мы там понаписали, знает меня, почитатель и т. д. Беседа о том о сем не прекращалась до самой Москвы.
Я узнал, что архимандрит Иннокентий не сегодня-завтра архиерей, что прогуливаясь сейчас на станционных перронах он без ужаса не может себе представить того времени, когда он, уже епископ, вынужден будет не ходить, а шествовать, а чаще всего ездить, и, б<ыть> м<ожет>, на четверке цугом, что это вредно ему при его склонности к полноте и проч<ее>, и проч<ее>.
Однако, через все эти речи чувствовалось, что все же Архиерейство его к себе манит, и он без особой драмы примирится и с каретой, и с четверней, которые лишат его необходимого моциона. Повадка о<тца> Архимандрита была и тогда уже «архиерейская».
В Москве мы попрощались. Как-то позднее он заезжал ко мне уже архиереем, не застал дома, а еще позднее я слышал, что Преосвященный Иннокентий назначен чуть ли не во Владивосток, куда-то ближе к Китаю. Удалось ли ему там избежать кареты и ходить, как бывало киевским студентом, пешим, — не знаю. След епископа Иннокентия затерялся.
По дороге из Соловков заехал в Нижний к Горькому, который после сиденья в тюрьме совершенно оправился. Я написал с него этюд на воздухе, в саду, передающий тогдашнего Горького[305].
Горький тогда уже был известным, его имя возбуждало много симпатий и надежд. С ним легко говорилось на темы, любезные Русскому интеллигентскому сердцу, говорилось в упор, без обходов. Жена Алексея Макс<имовича> Екатерина Павловна в те дни была еще молоденькая, живая, приветливая. Жили они по-студенчески, довольно бестолково. Я прогостил у них несколько дней с большим удовольствием.
Из Нижнего на пароходе «Грибоедов» я проехал до Самары, дальше по железной дороге к Уфе. Из Уфы вернулся в Киев, в конце сентября двинулся в Абастуман. Там оставался недолго. Работы в церкви по перегрунтовке ее шли своим порядком. Помощник мой делал шаблоны орнаментов. Новой загрунтовке надо было дать время выстояться…
Сделав доклад Великому Князю Георгию Михайловичу в Боржоме, я был приглашен к обеду, после которого оставался во дворце весь вечер.
В конце октября вернулся в Киев и снова принялся за «Св<ятую> Русь». У меня была большая, удобная мастерская на Банковой, в доме директора Киевской консерватории Пухальского. Мастерская непосредственно соединялась с квартирой, тоже удобной, прекрасной. Целыми днями я работал свою «Св<ятую> Русь». С головой уходил в любимое дело, стараясь позабыть об Абастумане, обо всем, с ним связанном.
Горький прислал полное собрание своих сочинений с дружеской надписью[306]. Как давно все это было и как много после того изменилось!
В Москве тогда образовывалось новое художественное общество, филиал «Мира искусства» с некоторым перевесом в нём членов москвичей. Новая выставка была названа по количеству участвующих «Выставкой 36-ти». Цель ее была обессилить и без того стареющих и терявших чуткость Передвижников[307]. Пригласили и меня. Я послал эскизы к образам церкви в Новой Чартории…
К декабрю «Святая Русь» была почти вся прописана, недоставало четырех-пяти фигур, для которых не было сделано в свое время этюдов…
Временно оставив «Святую Русь», я работал над образами Абастуманского иконостаса.
Поднялся вопрос об отделении церкви от государства. Писал об этом В. В. Розанов, сторонником такой церковной реформы был молодой епископ Антоний Храповицкий[308].
Мне казалось, что мера, очень хорошая сама по себе, не устраняла того зла, которое коренилось в самой природе некоторых служителей церкви, пока они будут оставаться лишь чиновниками ведомства исповедания, чуждыми благодати, присущей их высокому сану. Тема эта старая, как мир, но досадная по своей практической неразрешимости.
Работа в храмах Абастумана и Волыни. 1902
Наступил 1902 год. В феврале я через Москву проехал в Петербург. В Москве смотрел Шаляпина в «Борисе», а в антрактах в его уборной видел, как Федор Иванович работал над ролью, над своим гримом. Виденное лишний раз убедило меня, что даже с таким огромным дарованием, какое имел двадцатидевятилетний Шаляпин, необходимо затрачивать массу энергии, воли, стремления к постоянному совершенствованию.
В Петербурге в тот раз я пробыл до середины марта. Вернулся в Киев, где заканчивал «Святую Русь», не сегодня-завтра предполагая показать ее своим друзьям. Предстоящим судом волновался, хотя и видел, что час моего заката к сорока годам еще не наступил, как не настал он и для моих сверстников К. Коровина, Серова, Архипова.
В апреле я показал «Святую Русь» своим знакомцам. Видел ее и бывший тогда в Киеве и заезжавший иногда ко мне Шаляпин. Картину хвалили. Я радовался, хотя знал, что немало еще придется мне над ней поработать, особенно над Христом.
Ольга моя уезжала за границу, в Вену, я собирался опять в Абастуман.
В те дни, когда была открыта «Св<ятая> Русь», в моей мастерской перебывало немало народа. Бывали знакомые и незнакомые, с рекомендательными письмами, с карточками. Однажды начальница института гр<афиня> Коновницына попросила меня разрешить посмотреть картину одной из институтских классных дам, лично мне неизвестной, но о которой я слышал восторженные отзывы от своей Ольги, что она и красива, и симпатична, и молода. Я дал свое согласие, и дня через два мне доложили, что меня спрашивает г<оспо>жа В<асильева>.