В тот же день мы узнали, что спутник наш был архимандрит Иннокентий, ректор Тверской семинарии, окончивший сравнительно недавно Киевскую духовную академию, быстро делавший свою карьеру. Ему на вид было лет тридцать, едва ли больше. Говорили также, что <отец> архимандрит скоро будет возведен в сан епископский и назначен ректором одной из духовных академий. Так кончилось «инкогнито» нашего спутника.
На другой день во время трапезы мы уже видели его сидящим вместе с Настоятелем Соловецкой обители на особом возвышении, на золоченых, времен Императрицы Елизаветы Петровны, креслах. И кто был важнее из двух сидящих на этих «тронах» Иннокентиев — Настоятель ли, грубый, топором отесанный мужик, или наш вчерашний, скромный спутник? Мы узнали, что цель его поездки была чуть ли не негласная ревизия обители Соловецкой.
В ближайшее воскресенье наш Иннокентий со всей пышностью, какая была доступна богатой древней обители Преподобных Зосимы и Савватия, совершал литургию в соборном храме, где покоились мощи Угодников Соловецких…
Скоро начался наш обзор, знакомство со знаменитой обителью с её скитов — Анзерского, Рапирной горы и проч<их>.
Моя цель была узкая, определенная: написать несколько лиц северян — поморов-монахов, написать два-три этюда с самой обители, её древних стен, башен, храмов, быть может, один-два пейзажа и только.
Меня мало интересовало знаменитое хозяйство Соловецкой обители, её оранжереи, где вызревали прекрасные сорта винограда и персики. Ее доки, в которых строились монахами пароходы и другие суда, необходимые обители, мастерские и прочее. Не интересовала меня ни образцовая типография, ни школа, ни иконописная мастерская. Повторяю, цель моей поездки была иная, и я со всей энергией принялся за дело, высматривая наиболее характерные лица монахов, богомольцев, вглядывался в типичные сооружения обительские.
День на Соловецком был короткий, немощный, бледный. Зато с вечера, часов с 10–11 и до утренней зари — часов до 3-х, было очень удобно работать красками. В эти часы я обычно работал. А мой приятель больше фотографировал.
Как-то забрел я далеко от монастыря на кирпичный завод. Там попался мне типичный монах-помор. Он был в подряснике из синей крашенины, на голове самоедовская меховая шапка с наушниками. Я попросил его посидеть, он согласился. Этюд, написанный с него, вошел потом в «Св<ятую> Русь».
Во время работы немало интересного порассказал мне монах. Он был старшим на заводе. Кирпич выделывался исключительно для нужд монастыря. Натурщик мой оказался иеромонахом, выглядевшим моложе своих лет. Он жил на заводе много лет, а в монастыре, в церкви бывал раза два в год: на Светлую заутреню, да на Троицын день. А молитва его — ежедневная, постоянная молитва была в труде, в работе, и говорил он об этом так просто, так убежденно… Поведал он мне и о старинном институте так называемых годовиков.
Давно повелся на Соловецком обычай весной привозить в обитель подростков лет двенадцати-шестнадцати. Эти мальчики в большинстве случаев были «вымоленные» родителями после долгого бесплодия, после тяжкой болезни или иной какой беды. Таких вымоленных и привозили обычно родители в обитель с весны до весны на год, потому и звались они «годовиками».
Таких мальчиков монастырь определял к какому-нибудь занятию: в певчие, если был голос, слух, в типографию, в поварню, в иконописную или еще куда, там наблюдали за годовиком, за его способностями. Так проходил год, и вот тогда, если у годовика оказывались способности чрезвычайные, был он особенно умен, даровит, монастырь предлагал родителям оставить их мальчика еще на год. Родители и сам мальчик иногда соглашались, иногда нет, и его увозили домой…
Бывали же случаи, что такой «годовик», оставаясь в обители ряд лет, так привыкал к ней, что сам отказывался навсегда вернуться домой. Поздней он становился членом монашествующей братии, доходил до высших чинов монастырской иерархии. Его выбирали Настоятелем монастыря, как было с архимандритом Иннокентием, который властно правил обителью в дни моего там пребывания.
Состав монастыря, его братия — крестьянство северных губерний и Сибири. Это был народ крепкий, умный, деловой. Они, как и мой натурщик, молились Богу в труде, в работе.
Однажды встретил я днем в стенах обители мальчика-монашка лет шестнадцати-семнадцати, такого бледного, болезненного, с белыми губами, похожего на хищную птицу, — на копчика что ли… Он был пришлый богомолец, — неразговорчивый. Недуг одолевал его медленно и беспощадно. Его я тоже написал, и он попал в «Св<ятую> Русь».
Попало ко мне и еще несколько лиц, более или менее примечательных. Они вошли в другие картины. Двое из них стоят — мечтают — в «Мечтателях» («Белая ночь на Соловецком»), Кое-кто попал в большую картину «Душа народа». Стены обительские, соловецкие пейзажи также вошли в свое время в мои картины[302].
Писал я больше по ночам. Тишина, сидишь, бывало, один-одиношенек, и только чайки, время от времени, не просыпаясь, пронизывают воздух гортанными своими возгласами и вновь дремлют, уткнув головки под крылья…
Ездили мы с Чирковым и на Рапирную гору, и в Анзерский скит. На Рапирной, сопровождаемые монашком, помню, вышли мы на луговину. На ней сидело двое-трое дряхлых, дряхлых старичков. Они всматривались через деревья в горизонт уходящего далеко-далеко Бела-моря. Слева была рощица.
Наш проводник внезапно обратился ко мне со словами: «Господин, смотрите, лиска-то, лиска-то!» Я, не поняв, что за «лиска» и куда мне надо смотреть, переспросил монашка. Он пояснил, что смотреть надо вон туда, налево, на опушку рощи, из которой выбежала лиса и так доверчиво, близко подбежала к старичкам. А им это дело было давно знакомое, они мало обратили внимания на такую фамильярность дикого зверька[303].
Монашек пояснил нам, что у них звери, будь то медведи или зайцы, человека не боятся, и человек к ним попривык, не трогает их без особой надобности. Чуть ли не однажды в год монастырский «собор» постановляет изловить для нужд монастыря столько-то оленей, медведей, лисиц и еще чего там надобно. Делают капканы, силки и прочее, а что попадет в них лишнее против Соборного постановления, выпускают на волю.
Вот как тогда-то жил Соловецкий монастырь, жил по заветам Преподобных Зосимы и Савватия. Их Великими именами жила обитель, в их честь и прославление работала, не покладая рук. Они, да Преп<одобный> Герман, были примером, вдохновением к достойной жизни, к подвигу, к миру и любви, — к благоволению на земле. Худо ли это было?..
Умели отцы соловецкие работать, мастера они были и покушать. Трапезная огромная, со сводами, столы со скамьями тянутся по ней бесконечными рядами. Народу своего и пришлого полным-полно. Все ждут отца настоятеля.
Он появляется вместе с нашим спутником — архимандритом Иннокентием. Оба всходят на возвышение, становятся у своих золоченых кресел. Начинается молитва, после нее все садятся. Тишина, и только звонкий юношеский голос канонарха[304] раздается по трапезной. Он читает Жития Святых.
Разносят яства, разные заливные, потом идут несколько сортов каши, да какие! Такие в старину разве Цари в Москве едали… Если день был скоромный, давали каши и на молоке. Потом шли горячие яства — похлебки. Конца нет кушаньям. А канонарх звонко, звонко канонаршит… Все насытились, ни каши, ни похлебки больше в душеньку не лезут…
О<тец> настоятель подает знак, все встают. Читается молитва. Оба Иннокентия удаляются. Все мало-помалу расходятся, каждый по своему делу: тот на доки, тот в подвал, где хранились запасы рыбы. Другие идут в типографию, на конный. Трапезная пустеет и лишь проворные монахи-послушники, что прислуживали только что нам, собирают монастырское добро, возятся с мытьем посуды, потом готовятся к ужину.