Часов в 9–10 пригласили в парк, расположенный у самого дома, похожего на дворец. Выходим на террасу. Парк, площадка перед домом и ближние аллеи иллюминированы. Ряд накрытых столов раскинут на площади. Тут и приезжие гости. Знакомимся. Просят садиться. Хозяева, профессора и мы, двое-трое из гостей, садимся за центральный, большой стол. Молодежь размещается за малыми столами. Дивная сервировка. Обносят яствами, очень изысканными. Отличные вина. Все по-барски, богато, красиво, много цветов, но все это так малогармонично с не привыкшими к изысканной роскоши простыми лицами, костюмами экскурсантов. Подают шампанское. Хозяйка произносит красивый тост за своих молодых гостей. За них отвечают, благодарят за радушный прием мэтры.
Лица молодежи делаются оживленными, быть может, более оживленными, чем этого хотели хозяева. Молодежь зорко всматривается во все, что их окружает, что, как в сказке, проходит перед ними. Некоторые лица остаются усталыми, сумрачными…
Вино делает свое дело. Становится шумно, слышатся развязные голоса, речи молодежи… Становится все ясней, сколь неуместно было устройство этого «пира во время чумы» после едва потухшего пламени первой революции. Как неудачна была вся эта «политика» такой находчивой, остроумной при дворе О. И. Чертковой с сегодняшними ее гостями, из коих, быть может, многие были участниками недавних грозных событий…
И как это кагарлыкское торжество у графов Толстых не было похоже на живое, увлекательное торжество яснополянских Толстых. Одно такое искусственное, другое — искреннее, полное жизни и веселости. Тут — иллюминация, роскошный ужин с шампанским, там — тысяча детей, купанье, самовары — такой молодой, звонкий восторг!
На другой день ученая экскурсия выехала в Киев, разговоры о ней прекратились.
Я оставался в Кагарлыке несколько дней, написал этюд дивной церкви, напоминавшей мне чем-то Падуанский собор Св<ятого> Антония.
Здесь, как и в Ясной, со мною пытались заговаривать о вере. Тогда, после революции, все кинулись к вере, часто вовсе не испытывая никакой в ней живой потребности. Таково было время, такова была мода.
Монотонный, однообразный порядок жизни у кагарлыкских Толстых был утомителен и для меня. Огромный дом был полон довольства. Люди воспитанные жили внешне красивой жизнью, но как они были бедны духовно!
Иное в Ясной Поляне. Там все клокотало около гениального старика. Он собой, своим духовным богатством, помимо своей воли, одарял всех, кто соприкасался с ним.
В Кагарлыке мне советовали обратить внимание на особенно красивый тип и костюм девушек, сохранившийся от времен старой Украины. Кагарлыкские «Наталки», высокие, стройные, были редкостно красивы, величавы, красив был их национальный костюм, украшенные яркими цветами, лентами головы. Красавицы эти ходили по роскошным комнатам Кагарлыкского дома босыми, правда, ножки их были хорошо вымыты…
Далекая, еще гетманская Украина чудилась здесь живой, чарующей, поэтической.
Простившись с любезными хозяевами, я снова уехал в Княгинино к своей семье. В августе мы вернулись в Киев, а в сентябре я был уже в Москве и там видел проект Щусева храма Марфо-Мариинской обители. Говорил с В<еликой> Кн<ягиней> о росписи будущего храма.
Осенью же было приступлено к земляным работам, а весной предполагалась закладка храма. Место для обители было куплено большое, десятины в полторы, с отличным старым садом, каких еще и до сих пор в Замоскворечье достаточно.
Таким образом, мы с Щусевым призваны были осуществить мечту столько же нашу, как и Вел<икой> Княгини — одной из самых прекрасных, благородных женщин, каких я знал, женщины, привлекательной столько же своей внешностью, сколько и душевными своими богатствами, добротой, отзывчивостью, милосердием, доброй волей ко всему, что может быть на пользу людям. Создание Обители и храма Покрова при ней производилось на личные средства Вел<икой> Княгини. Овдовев, она решила посвятить себя делам милосердия. Она, как говорили, рассталась со всеми своими драгоценностями, на них задумала создать Обитель, обеспечить ее на вечные времена. Жила она более чем скромно.
Ввиду того, что, при огромном замысле и таких же тратах на этот замысел, В<еликая> К<нягиня> не могла ассигновать особенно больших сумм на постройку храма, я должен был считаться с этим, сократив смету на роспись храма до минимума. В это время я был достаточно обеспечен и мог позволить себе это.
Смета была мною составлена очень небольшая, около сорока тысяч за шесть стенных композиций и двенадцать образов иконостаса, с легким орнаментом, раскинутым по стенам.
В алтаре, в апсиде храма, предполагалось изобразить «Покров Богородицы», ниже его — «Литургию Ангелов». На пилонах по сторонам иконостаса — «Благовещение», на северной стене — «Христос с Марфой и Марией», на южной — «Воскресение Христово». На большой, пятнадцатиаршинной стене трапезной или аудитории — картину «Путь ко Христу».
Раньше, чем приступить к эскизам, я представил свой план росписи Вел<икой> Княгине и хорошо, подробно побеседовал с о<тцом> Митрофаном — умным, хорошо настроенным ко мне будущим Настоятелем, духовником и мудрым советником В<еликой> Кн<ягини>.
В картине «Путь ко Христу» мне хотелось досказать то, что не сумел я передать в своей «Св<ятой> Руси». Та же толпа верующих, более простолюдинов — мужчин, женщин, детей — идет, ищет пути ко спасению. Слева раненый, на костылях, солдат, его я поместил, памятуя полученное мною после моей выставки письмо от одного тенгинца из Ахалциха. Солдат писал мне, что снимок со «Свя<той> Руси» есть у них в казармах, они смотрят на него и не видят в толпе солдата, а как часто он, русский солдат, отдавал свою жизнь за веру, за Родину, за эту самую «Св<ятую> Русь».
Фоном для толпы, ищущей Божьей правды, должен быть характерный русский пейзаж. Лучше весенний, когда в таком множестве народ по дорогам и весям шел, тянулся к монастырям, где искал себе помощи, разгадки своим сомнениям, где сотни лет находил их, или казалось, что он нашел их…
Иконостас я хотел написать в стиле образов Новгородских. В орнамент должны были войти и березка, и елочка, и рябинка. В росписи храма мы не были солидарны со Щусевым. Я не намерен был стилизовать всю свою роспись по образцам старых псковских, новгородских церквей (иконостас был исключением), о чем и заявил Вел<икой> Кн<яги>не. Она не пожелала насиловать мою художественную природу, дав мне полную свободу действий. Щусев подчинился этому.
Перед отъездом из Москвы Щусев и я были приглашены в Ильинское, где жила тогда Вел<икая> Кн<ягиня>. Там был учрежден Комитет по постройке храма, в который вошли и мы с Алексеем Викторовичем. Ездили осматривать Юсуповское Архангельское.
Окончив все дела в Москве, я уехал в Кисловодск, где в тот раз у Ярошенко жил В. В. Розанов с семьей. Наши встречи с ним нередко кончались бурными спорами, разногласиями, но не ссорами.
Вернувшись в Киев, я стал заканчивать портрет Толстого, затем принялся за образ «Распятие» — Каменским в Пермь. Впереди были эскизы для Московской церкви. «Машина» была пущена полным ходом…
Поездка в Италию. 1908
1908 год начался поездками в Москву, в Петербург.
В Москве представлял Вел<икой> Княгине эскизы росписи. Они были одобрены. Видел Васнецова и других.
В Петербурге видел стареющую Дузе. Билет на «Адриенну Лекуврер» был заказан еще из Киева. С волнением ожидал я появления гениальной артистки. Помня дни ее расцвета, дни молодости, я со страхом ждал, что-то даст она теперь, в годы увядания, после всех перипетий, после истории с д’Аннунцио[383]… Я помнил каждый оттенок ее дивного голоса, изумительные вариации «Armando» в «Даме с камелиями». Когда-то, слушая ее, я переносился в Италию былых времен. Казалось, в Дузе было что-то от века Возрождения, от великих художников ее родины, веяло тысячелетием Рима… И вот я вновь увижу ее.