Из Нижнего еду в Пучеж. Самолетский пароход «Князь Федор Ярославский» бежит мимо Николы-Бабаек. Там молебен, бежим дальше в Ярославль. Потом Москва… и я снова в Киеве.
В это время моя Ольга в Кисловодске около тяжко больной Марии Павловны Ярошенко.
В Питере события развертываются. Народилась Государственная Дума[341] — давняя мечта нашей русской интеллигенции. Тогда думалось, все пойдет, как по маслу.
Витте собрался в Америку. Цель его поездки — мир с Японией. Мир нам необходим. Он должен «успокоить умы» после несчастной войны. Скептики думают, что Витте продаст, но продаст «талантливо»[342]. Утешительно…
Меня политика не занимает. Я не чувствую к ней вкуса. Моя дума всегда одна и та же, — чтобы моей Родине жилось полегче, поменьше было войн и иных «потрясений». Вот и все, о чем я думаю… Кроме моего художества, о котором я думаю, мечтаю денно и нощно.
Сейчас мои мечты — создать музей в Уфе. Для этого у меня имеется свободная земля. Стоит только вырубить часть нашего сада, что выходит на Губернаторскую улицу, вот и готово место для Музея, в самом центре города. Щусев, совсем еще молодой, обещает начертить проект музея. Я тоже пытаюсь что-то себе представить «архитектурно».
Музей предполагает быть наполненным собранием картин, этюдов, скульптуры, полученных мною в подарок или в обмен от моих друзей и современников. Я мечтаю: когда музей будет готов, открыт — поднести его в дар городу Уфе.
Позднее это осуществляется иначе. Городской голова Малеев предлагает мне поместить мою коллекцию в задуманном им Аксаковском Народном доме. В 1913 году я и делаю это, оформив все законным порядком.
Давно желанный мир с Японией заключен. Витте — «герой дня». О нем, о его ловкости, кричит вся Европа. Он почти Бисмарк.
В октябре — выставка Виктора Васнецова в Академии художеств. Его «Страшный суд» не популярен. Академисты ходят по выставке «руки в карманы». Был какой-то неприличный эксцесс, после чего Васнецов выставку закрыл, вышел из членов Академии[343]…
Началась давно жданная «репетиция революции»[344].
Витте вернулся в Россию. Он уже «граф Витте», а не просто Сергей Юльевич. Граф Витте — премьер и, несмотря на «уступки времени», в Министерство к нему никто не идет. Даже Милюков «уклоняется». Новый граф не пользуется доверием, и не в одном Царском Селе сомневаются, подлинно ли он гений. Его не любят…
Революция развертывается шире. Бедные либералы, наполучавшие всяческих «свобод» (кроме истинной), утратили свой давнишний ореол «мученичества». Ушла поэзия, ушло все очарование свободами, кои, быть может, кроются лишь в их недосягаемости…
Невольно вспоминаются лучшие времена «Передвижников», еще гонимых. Времена изменились. Передвижники, их главари теперь царят в Академии[345]. Из гонимых они быстро стали сами «гонителями». Очарование пропало, мираж исчез.
Революция продолжала шествовать, пока что победно.
Ольге предстояла новая операция, — трепанация черепа. Операция была сделана в Германии, в г<ороде> Ростоке, известным Кернером. Сделана удачно. Жена и сестра были с Ольгой за границей.
У нас же дома в это время лейтенант Шмидт объявил на «Потемкине» — «Командую флотом!»
Я снова побывал в Петербурге. Проездом через Москву видел, как день за днем настроение Первопрестольной становилось более возбужденным. Уехал из Москвы в тот день, когда на Красной площади собирались не то кучера, не то дворники и вырабатывали очередной «протест».
По пути в Киев дело запахло серьезней. Из Конотопа наш поезд едва проскочил и был на значительное время последним. Наконец, разразились серьезные события.
Киев был временно отрезан от Москвы. В самом городе страсти клокотали. Революционно настроенная часть населения вышла на улицу. Многие евреи, побуждаемые своим страстным темпераментом, шли впереди, что в конце концов и стоило огромных жертв их более спокойно настроенным собратьям.
Страшный, ужасающий погром был ответом на вызов[346]. Это были несчастные дни для множества ни в чем не повинных людей. В Липках — части города, где в ту пору квартировали и мы, населенной богатыми евреями-миллионерами Бродскими, Гинзбургами, Зайцевыми, имевшими там дворцы, произошли самые бурные проявления страстей.
Из еврейских дворцов чернь, не имевшая ничего общего ни с революционерами, ни с патриотами, производила свои страшные аутодафе, выкидывала имущество из этих дворцов на улицу. Дорогие вещи, мебель висели на телеграфных проводах. Разбитые рояли валялись на улицах, которые были усеяны содержимым этих богатых гнезд.
Мимо наших окон пробегали в каком-то чаду темные люди. Мужчины и женщины тащили награбленное, тут же спорили, отбивали его друг у друга и скрывались в недрах оврагов, ведущих на Печерск. Страшное было время.
И, как часто бывает, с гибелью и всякими ужасами, врываются и элементы комические. Наш сосед — присяжный поверенный еврей Э-н, с элегантной, красивой женой и прелестной девочкой, у которой была старуха-няня. И вот этот-то господин, когда начались ужасы, спешно содрал свою визитную карточку и мы увидели приколотую кнопками наскоро написанную новую: «Иван Иванович Сарафанов». А на окнах Ивана Ивановича нянька озабоченно расставляла свои дешевые лаврские образки. Девочку вовремя отвели в соседнее Духовное училище, к священнику. Таким образом Ив<ан> Ив<анович> Сарафанов благополучно избегнул страшной участи множества своих собратьев.
В Москве была объявлена диктатура Дубасова[347]. Вооруженное восстание было подавлено. Дела революции пошли на убыль. Между тем гр<аф> Витте продолжал сидеть между двух стульев. Положение для премьера невыигрышное!
Чтобы перейти от страшного 1905 года к менее тяжелому 1906-му, к концу которого страсти стали утихать, расскажу здесь об одном давнем петербургском торжестве. Чествовали тогда еще ученика реального училища — юношу композитора Глазунова[348], сына книжного торговца, а позднее Петербургского городского головы и двоюродного брата моего приятеля Турыгина. Народу на торжестве собралось множество — весь музыкальный мир. Время тогда было музыкальное, была жива вся, так называемая, «кучка»[349]: Римский-Корсаков, Мусоргский, Балакирев, Кюи, Бородин…
За столом стали произноситься речи. Встал и начал говорить Бородин. Он сбивался, путался, ничего не выходило. Тогда Влад<имир> Вас<ильевич> Стасов с другого конца стола закричал Бородину:
— Брось, перестань, не берись не за свое дело. Ты лучше напиши арию! — Бородин сконфуженно сел, не окончив своей речи…
У нас в Киеве, как эпилог пронесшегося над Россией урагана, местное Художественное училище свергло своего директора-основателя, провозгласив себя «автономным», и, без моего ведома, я был избран таким автономным Директором. Я, узнав о сем, немедленно отказался. А затем вернулся старый директор, и порядок скоро был восстановлен.
Знакомство с Л. Толстым.1906
Наступил год 1906-й.
Мои вернулись из Ростока. Ольга после двух операций выглядела отлично, стала весела и бодра, остриглась. Что-то задорно-мальчишеское было в тогдашней ее внешности. В феврале я был с ней в Питере. На обратном пути заехал в Москву, куда ранее была послана с другими картинами «Св<ятая> Русь» для фотографирования. В Москве «Св<ятую> Русь» видели многие, видел В. М. Васнецов, нашедший ее «интересной».