Павел Михайлович молча слушал этих доброжелательных охранителей чистоты веры и тогда, когда слова иссякли, скромно спросил их, кончили ли они. Когда узнал, что они все доказательства исчерпали, ответил им так: «Благодарю вас за сказанное. Картину Нестерова я купил еще в Москве и если бы не купил ее там, то купил бы ее сейчас здесь, выслушав вас, ваши обвинения». Затем поклонился и тихо отошел к следующей картине.
О таком эпизоде в те дни мне передавал Остроухов, а позднее как-то в Москве, в кратком изложении, я слышал это от самого Павла Михайловича…
Накануне открытия, по обыкновению, посетил выставку Государь Александр III. Был очень внимателен, ласков, как всегда на выставках Товарищества, где любил бывать и говорил, что он у Передвижников отдыхает. Одобрил моего «Варфоломея», как год назад благосклонно отозвался о «Пустыннике». Сам день открытия обычно был праздником для передвижников.
С давних пор передвижники в день открытия выставки принимали, так сказать, у себя «весь Петербург», весь культурный Петербург. Кого-кого тут не бывало в такие дни. И это не был позднейшего времени «вернисаж», куда по особым пригласительным билетам практичные художники заманивали нужных им людей, покупателей. К передвижникам шли все за свой трудовой и нетрудовой четвертак. Тут были и профессора высших учебных заведений, и писатели, была и петербургская знать, были и разночинцы-интеллигенты. Все чувствовали себя тут как дома.
Передвижники были тогда одновременно и идейными вождями, и членами этой огромной культурной русской семьи 80–90-х годов прошлого века. Здесь в этот день выглядело все по-праздничному.
Многие из посетителей были знакомыми, друзьями художников — хозяев. Любезности, похвалы слышались то тут, то там. Сами хозяева, художники, были в этот раз как бы именинниками. Так проходил этот ежегодный художнический праздник. Многие из картин в этот день бывали проданными, и к золотым билетикам у картин, накануне приобретенных высочайшими особами, к билетикам третьяковских покупок прибавлялось немало новых.
Вечером, в день открытия выставки, бывал традиционный обед у старого «Донона»[142]. Часам к восьми передвижники, члены Товарищества, а также молодые экспоненты, бывало, тянулись через ворота вглубь двора, где в конце, у небольшого одноэтажного флигеля, был вход в знаменитый старый ресторан. Там в этот вечер было по-особому оживленно, весело. Старые члены Товарищества ласково, любезно встречали молодых своих собратьев, а также особо приглашенных, именитых и почетных гостей, всех этих Стасовых, Менделеевых, Григоровичей (Третьяков не имел обыкновения бывать там).
Лемох, с изысканностью «почти придворного» человека, встречал всех прибывавших, как распорядитель, и с любезно-стереотипной улыбкой, открывая свой серебряный портсигар, предлагал папиросу, говоря свое: «Вы курите?» — и мгновенно закрывал его перед носом вопрошаемого…
Обед чинный, немного, быть может, чопорный вначале, после тостов (пили сначала за основателей, за почетных гостей, пили и за нас — молодых экспонентов) понемногу оживлялся. Когда же кончались так называемые «программные» речи старейших товарищей, языки развязывались, являлась отсутствующая вначале теплота, задушевность. Более экспансивные переходили на дружеский тон, а там кто-нибудь садился за рояль и иногда хорошо играл. (Дам не полагалось.) Каждый становился сам собой. Хорошие делались еще лучше, те же, что похуже, вовсе распоясывались.
Последняя часть вечера, так часам к двенадцати, проходила в обмене разного рода более или менее искренними «излияниями». Михаил Петрович Клодт танцевал, сняв свой сюртучок, традиционный на этих обедах «финский» танец. Беггров рассказывал в углу скабрезные анекдоты. Н. Д. Кузнецов изображал «муху в стакане» и еще что-то. А его приятель Бодаревский делался к концу вечера глупей обыкновенного и более, чем когда-либо, оправдывал хорошо установившееся сравнение: «Глуп, как Бодаревский».
Так проходил и заканчивался ежегодный товарищеский обед передвижников.
На другой день выставка вступала в свой обычный, деловой круг. Если на ней бывала какая-нибудь сенсационная картина, так называемый «гвоздь», тогда народ на выставку валил валом, узнав об этом из утренних газет или от бывших накануне на открытии. Если такого «гвоздя» не было, то все же публика шла охотно к любимым своим передвижникам, как охотно читала она тогда любимых своих авторов. Передвижники тоже были «любимые авторы». Они тогда щедрой рукой давали пищу уму и сердцу, а не одному глазу и тщеславию людскому.
В тот год я прожил в Петербурге до марта и через Москву проехал в Киев, так как перед тем получил приглашение Прахова побывать там, познакомиться с Виктором Михайловичем Васнецовым, с его работами во Владимирском соборе, и там, на месте, поговорить о возможном моем участии в них.
Киев. Владимирский собор
В Киеве я не бывал, слышал же о нем много восторженных отзывов. Подъезжая к Днепру, устремился к окну и увидал действительно прекрасную картину: высокий берег Днепра был покрыт садами; среди этих южных садов, пирамидальных тополей, то там, то здесь сверкали золотые главы монастырей, их называли мне мои спутники. Вот Выдубицкий, вот Лавра, ее собор, знаменитая Лаврская колокольня, вот там — пещеры, а дальше еще какие-то церкви.
Проехали мост, начались окраины, разные Соломенки, Демеевки и прочие. А вот там ряд синих куполов: это новый Владимирский собор. Я жадно впиваюсь в него: ведь он-то и был целью моей поездки. В нем сейчас совершалось великое дело, там Виктор Васнецов творил своим огромным талантом чудеса.
Еще так недавно безнадежно гибнувшее церковное искусство стало неожиданно возрождаться с такой силой и мощью на стенах Владимирского собора, во славу Церкви православной. Недавно в Москве, у Елизаветы Григорьевны Мамонтовой, я видел альбом фотографий с васнецовских творений и пришел от них в восторг. Лики угодников печерских, пророков, святителей и сейчас стоят передо мной, видимые из-за сетки лесов.
Но вот и вокзал с его суетой. Беру извозчика, еду по незнакомым улицам, бульварам из пирамидальных тополей. Проезжаю мимо обнесенного ветхим забором некрасивого Владимирского собора. Еду по Большой Владимирской, поданному мне Аполлинарием Васнецовым адресу, в меблированный дом Чернецкого.
Там наскоро привожу себя в порядок и спешу в собор. Я — весь порыв, желание скорей увидеть то, что там творится. Вот он снова передо мной. Вхожу в калитку, меня окликает старик сторож Степан, верный страж, ревностно оберегавший покой художников от назойливых посетителей. Я знаю «пароль», и меня пропускают.
Вхожу, передо мной леса, леса, леса, в промежутках то там, то здесь сверкает позолота, глядят широко раскрытыми очами лики угодников, куски дивных орнаментов.
Зрелище великолепное…
Я медленно подвигаюсь среди такой невиданной, непривычной, таинственной обстановки, подвигаюсь робко, как в заколдованном волшебном лесу. Куда-то проходят люди, запыленные, озабоченные рабочие. Тащат бревна, стучат топоры, где-то молотками бьют по камню… Тысячи звуков несутся ввысь, туда, в купол. Всюду кипит жизнь, все как бы в каком-то деловом экстазе. Так мне, новичку, кажется.
Спрашиваю Васнецова. Говорят, что он на хорах, вон там, на левом крыле их. Сейчас он занят. Снизу кричат ему мое имя.
Голос сверху приглашает меня на хоры, кому-то приказывает проводить меня туда. Появляется, как из-под земли, некто — среднее между хитрованцем[143] и рабочим в грязной блузе. Это — Кудрин, соборный талант, рабочий-пьяница. Он наотмашь сдергивает передо мной картуз с головы, кланяется, говорит: «пожалте» и быстро ведет меня то вправо, то влево, поднимается со мной по пологим лесам все выше, выше.
По лесам иду я впервые, иду робко, озираясь влево на увеличивающуюся пропасть. Перил нет, голова немного кружится, а мой спутник летит по ним, сломя голову. Да и я скоро стану бегать по ним, как по паркету.