На одной из ученических выставок, кажется, первого года, как появился у нас Маковский, я поставил две небольшие картинки — «Знаток» и «Дилетант». Обе они сильно смахивали на жанры нашего профессора. Сделалось это совершенно невольно. Обе картинки были написаны довольно ловко для ученика, и одну из них — «Знатока» — в первый же день выставки купил старик Абрикосов и, как мне тогда сказали, купил по настоянию Владимира Егоровича[79]. Подозреваю, что случилось это потому, что картинка моя слишком была родствена творчеству Владимира Егоровича. Этими двумя ранними произведениями и кончилось мое невольное подражание этому талантливому, но далекому от меня художнику.
И все же, повторяю, Владимир Егорович в те дни не был мне враждебен — это случилось гораздо позднее, когда я вышел на самостоятельную дорогу, когда явился «Варфоломей» и многие последующие картины[80].
Так или иначе, и этот год кончился. И я опять приехал в Уфу и все еще без желанных медалей, без звания хотя бы свободного художника[81].
С приездом домой нахлынули с новой силой все те чувства, которые я испытал впервые в предыдущее лето. Начались опять незабываемые дни радостей и новых огорчений, и чем этих огорчений было больше, тем и радости были сильнее. Родители мои и слышать ни о чем не хотели, и мне стоило огромных усилий, чтобы выдержать то противодействие моему намерению жениться на любимой мною девушке, которое все сильнее и ярче разгоралось в семье. Каждое свидание наше стоило нам обоим много горечи, много мук.
Лето прошло, как в угаре, прошло быстро, и вот новая разлука, неизвестно, надолго ли… Надежды мало, но взаимные клятвы придают силы, веру, а следовательно, и надежду. И я опять в Москве, в училищном водовороте, в непрерывной переписке с Уфой.
Свободный художник. Женитьба
Дела с первых же шагов в школе пошли хорошо. Писать и рисовать стал внимательней, снова стал видеть краски, а эскизы — ну, эскизы стали моим любимым делом. Я все лучшие силы отдавал им. Первые номера, награды сыпались. В эскизах я чувствовал, что я художник, что во мне живет нечто, что меня выносит на поверхность школьной художественной жизни стихийно. И я слышал, что эскизы настолько обратили на меня внимание школьного начальства, что оно решило меня не задерживать, полагая, что чего недополучу я в школе, даст сама жизнь. Со мной все учителя были очень в то время внимательны, ласковы, и я ходил именинником. Озорство постепенно испарялось, я весь ушел в занятия. Подошел незаметно конец года, последний третной. Я поставил чуть ли не четыре эскиза и один большой «Призвание Михаила Федоровича Романова на царство»[82]. Я делал его с огромной любовью. Тогда на меня сильно повлияли суриковские «Стрельцы», их темный, благородный тон. Я везде его видел и эскиз свой написал в вечерне-темной гамме. Вышло нарядно, а для ученического эскиза и совсем хорошо.
Принес я свои эскизы на экзамен. Перед ними толпа, и я снова, после многих лет, испытал то большое удовлетворение, торжество, что испытал в последнюю весну перед роспуском у К. П. Воскресенского.
Начальство осталось мной чрезвычайно довольно. За все эскизы я получил первые номера, а за «Призвание», кроме того, 25 рублей награды — случай небывалый (обычно давали 5 рублей). И эскиз Училище взяло в «оригиналы» — это тоже бывало крайне редко.
Не успел я переварить этот успех, за ним пришел еще больший: Совет профессоров действительно решил меня выпустить, дав одновременно мне обе медали — и за рисунок, и за этюд.
Таким образом, я стал «свободным художником»[83], но это все вместе с моими уфимскими делами подорвало мои силы, и я свалился, да еще как! было что-то с почками, я проболел всю весну и часть лета, в Уфу не поехал, а моя невеста, узнав о моей болезни, в распутицу, на лошадях до Оренбурга (тогда железной дороги до Уфы не было), приехала в Москву, и тут у нее на глазах я стал поправляться и переехал в Петровский парк. Там я окончательно выздоровел.
18 августа 1885 года мы обвенчались с Марией Ивановной, и для меня началась новая жизнь, жизнь радостей художественных и семейных…
Раньше чем перейти к пересказу того, что меня ждало в новой жизни, скажу два слова о том дне, когда мы с Марией Ивановной поженились. Свадьба была донельзя скромная, денег было мало. В церковь и обратно шли пешком. Во время венчания набралось поглазеть в церковь разного народа. Невеста моя, несмотря на скромность своего наряда, была прекрасна. В ней было столько счастья, так она была красива, что у меня и сейчас нет слов для сравнения. Очаровательней, чем была она в этот день, я не знаю до сих пор лица… Цветущая, сияющая внутренним сиянием, стройная, высокая — загляденье! А рядом я — маленький, неуклюжий, с бритой после болезни головой, в каком-то «семинарском» длинном сюртуке — куда как был неказист. И вот во время венчания слышу справа от себя соболезнования какой-то праздно глазеющей старухи: «А, ба-а-тюшки, какая она-то красавица, а он-то — ай, ай, какой страховитый!»
После венца мы собрались все у сестры жены. Стали обедать. И в самый оживленный момент нашего веселого пирования бывшего на свадьбе доктора-акушера вызвали из-за стола к больной. Вернулся — опоздал, больная уже умерла…
Все это тогда на нас произвело самое тяжелое впечатление, конечно, ненадолго, но хорошая, веселая минута была отравлена. В душу закралось что-то тревожное…
Возвращусь, однако, к новой жизни. Мы поселились около вокзалов на Каланчевской улице, взяли небольшой номерок. Ничего определенного в смысле заработка не было, пришлось тотчас же отказаться от родительской помощи. Молодой задор требовал этого.
Надо было начинать эскиз, а затем и картину на большую серебряную медаль на звание классного художника. Эскиз я сделал скоро, тема — «До государя челобитчики», попросту — выход Царя. В том же черно-густом тоне, что и «Призвание», те же огни, облачения, — словом, повторение пройденного. Однако эскиз утвердили и дали денег (100 рублей) для начала картины. Большой холст, натурщики, костюмы, а главное, жизнь, скоро опустошили мой карман. Началась погоня за заказами.
Жена тоже что-то начала делать. Мы жили так скромно, как больше нельзя. Наступала осень, за ней зима, а у нас и теплого платья еще не припасено… Ну да ничего, зато мы молоды, нам по двадцать три года, любим друг друга.
И, действительно, появились кое-какие заказы, иллюстрации. Мы немного ожили. Работа с картиной шла своим порядком. Прошло сколько-то времени, меня пригласил работать к себе «комнатный декоратор» Томашко. Он тогда был в славе. Богатые купцы строили себе дома, и их украшал Томашко. Ему нужен был помощник для плафона. Я и подвернулся тут.
И вот я у него пишу плафон аршин в шесть-семь для морозовского особняка на Воздвиженке[84]. Что-то комбинирую, компликую с Микеланджело, Тьеполо и еще кого-то. Плафон готов в неделю. «Маэстро» доволен и сразу отвалил мне сто рублей. Каким победителем я летел тогда от Воротниковского переулка к себе на Каланчевскую! Как радостно меня встретила моя красавица жена! Сколько в тот день было веселья! Вот где сказалась наша юность, наши двадцать три года.
Теперь время летело. Днем я работал или дома, или у Томашки, причем он, уезжая по делам, запирал меня в мастерской на замок, в тех видах, чтобы, если без него явится кто-нибудь из его заказчиков, не открылась тайна, что плафоны пишутся не им, а кем-то другим и за гроши…
Так было со мной, а после меня на таких же условиях работал Головин, с той разницей, что я у Томашко проработал лишь один год, а бедный Головин несколько лет и с трудом от своей кабалы избавился[85].