Вот я снова в Киеве[163], снова в соборе, вижусь с Васнецовым, с Праховыми. Понемногу вхожу в общую работу. Мне, как и условлено было в марте, предложено написать с васнецовских эскизов «Бориса и Глеба» на пилонах среднего корабля собора для того, чтобы я мог освоиться со стенописью.
Я начал работать, дело мне нравилось, я скоро им овладел.
Между тем Прахов предложил мне сделать эскиз «Рождества Христова» для запрестольной стены на хорах южного придела, предупредив, что если эскиз понравится, то за мной же останется и «Воскресение Христово» в северном приделе.
Я стал готовиться к эскизам, тем временем втягиваясь в киевскую жизнь. Отношения с Васнецовым были прекрасные. Виктор Михайлович в те дни был истинным моим другом и советчиком. Ему нравились мои эскизы из жизни преподобного Сергия. Он говорил, что когда-то мечтал сам заняться житием Преподобного и теперь видит, что я этой темы не испортил. К Новому году ждали в Киев Передвижную, и Васнецов очень хотел посмотреть моего «Варфоломея».
По настоянию и Прахова и Васнецова, я должен был сделать визиты к Председателю соборного комитета и наиболее влиятельным его членам. Обязанность эта казалась мне малоприятной, я долго откладывал свои визиты, однако все же в одно из воскресений у всех этих господ побывал и стал совсем киевлянином на целых семнадцать лет, о чем, конечно, тогда не помышлял.
«Бориса и Глеба» я закончил и вместе с эскизами «Рождества Христова» представил на утверждение комитета. Все было утверждено, и я начал картон «Рождество». Стена для него была загрунтована давно, хорошо высохла, и можно было спокойно начинать писать на ней.
Условия самостоятельной работы были очень скромны. За шестиаршинную картину я должен был получить 1500 рублей. Так или почти так получали и мои старшие коллеги — Сведомский и Котарбинский.
Да, в те времена вопрос платы для меня не был существенным. Я горел желанием скорее попытать свои силы на новом для меня деле. Я еще не знал, сколь оно трудно и как дорого обойдется это дело мне потом…
Пока что расскажу здесь, как творились так называемые соборные легенды. В те дни, да и много спустя, говорили не только в Киеве, но доходила молва и до Питера о том, как чудесно явилась киевскому вице-губернатору Александру Павловичу Баумгартену и профессору А. В. Прахову Богоматерь в абсиде Владимирского собора. Об этом необычайном случае говорилось устно, писалось в письмах, писались об этом брошюры и, умело распространяясь, где следовало, попадали в высокие места.
Дело было еще в самом начале соборных работ, так сказать, в первые дни творения, когда там еще не было ни одного из художников и витал лишь дух Адриана Викторовича Прахова, вернувшегося перед тем из Петербурга и Москвы, где он сумел заинтересовать «сферы». В Абрамцеве увидал он впервые и пришел в восторг от васнецовской «Богоматери», что была там в маленькой новой церковке. Стал бредить во сне и наяву, как бы заполучить Васнецова в Киевский собор.
Вот тогда-то, летом, собралась позавтракать некая теплая компания с А. В. Праховым у тогдашнего Киевского вице-губернатора, как его тогда звали, «вечного вице-губернатора» А. П. Баумгартена. Александр Павлович не был Сперанским, но был добродушный человек, большой «bon vivant»[164], его любили. Компания позавтракала, выпила, поболтала о том, о сем и разошлась. Остались вдвоем сам хозяин и прекрасный его собеседник — Прахов, которого как бы осенила внезапная мысль поехать в Собор сейчас же, не откладывая в дальний ящик, вместе с Александром Павловичем, который тогда был назначен председателем Комитета по окончанию Владимирского собора.
Сказано — сделано, поехали, вошли в Собор. Дело было праздничное, работ там не было, собор был пуст и нем. Перед ними предстала алтарная абсида во всей своей первобытной неприкосновенности.
Прахов, в каком-то вдохновенном экстазе, обращается к Баумгартену и говорит:
— Вы ничего не видите, Александр Павлович?
Тот отвечает: «Нет, не вижу ничего».
Тогда Прахов, осененный свыше, обращает внимание Александра Павловича на таинственную линию, проходящую по абсиде сверху вниз, извиваясь по вогнутой стене. Он видит сейчас не только эту линию, но линия в его глазах преображается в формы, воодушевление нашего ясновидца растет. Он видит уже контуры несущейся по небу Богоматери.
Адриан Викторович допытывается, видит ли то же Александр Павлович. Увы! Тот ровно ничего не видит. Однако недаром он светский человек и старый служака, он знает, что в его положении, после веселого завтрака трудно что-нибудь увидать, особенно «духовным оком», но что увидать что-то надо.
Между тем наш Адриан Викторович в тех случаях, когда он что-то страстно желает, до боли, до спазмов в желудке, не останавливается ни перед чем. Он еще с большим воодушевлением продолжает внушать своему спутнику им видимое, и тот, не желая долее быть заподозренным в каком-то постыдном невежестве, спешит уверить Прахова, что вот теперь он видит ясно, отчетливо.
Адриан Викторович в восторге. Он предлагает тут же составить протокол. Сам делает рисунок абсиды с чудесным предуказанием. Рисунок прилагается к протоколу. Оба очевидца скрепляют протокол своими подписями. Жмут друг другу руки и довольные, каждый по-своему, расстаются. Вот с чего пошла в свое время популярная «соборная легенда» о том, как «явилась» будущая васнецовская Богоматерь.
К новому 1891 году был готов не только картон «Рождество», но начата и самая картина на стене. Я был в большом подъеме. Работал с увлечением, не покладая рук.
Тем временем вернулись из Рима братья Сведомские. Мои отношения к ним сразу определились — они стали, что называется, добрыми[165].
Сведомские были славные, простые люди. Старший из них — Александр, прозванный Праховым «Бароном», был худощав, высок ростом, с небольшой эспаньолкой. Он походил не то на средневекового барона, не то на римлянина времен упадка. Был он славный малый лет сорока восьми — сорока девяти, очень покладистый. Искусством занимался от нечего делать, работал мало. Изобретал с Кокой Праховым давно изобретенное, например спички. Был по-своему философ. Невозмутимость его была анекдотическая. В сущности, он был взрослый ребенок, которого одинаково легко было подвигнуть на хорошее и дурное.
Младший — Павел — автор многих соборных Евангельских композиций в духе немецких исторических живописцев того времени, был, напротив, маленький, толстенький, с брюшком, человечек в пенсне, весь такого «заграничного» вида, похожий на какаду, почему, быть может, и прозван Праховым «Попа» (его еще звали «Глухаш» по его некоторой глухоте).
И «Барон», и «Попа» были типичной заморской богемой. Они хотя и происходили из духовного звания и были тогда пермскими помещиками, но были беспечны, вечно пребывали без денег, жили без веры, без идеалов, готовы были идти туда, где им заплатят, приютят. Они ненавидели век Возрождения с его великими художниками, называя всех их презрительной кличкой «эти ваши Пьетроди Манаджио».
Сведомские десятки лет прожили в Риме, днем работая в своей огромной мастерской на Виа Бабуина саженные картины из греческой мифологии, из французской революции или, вспоминая о чем-то давно забытом, писали русского юродивого, скачущего на палочке верхом зимним морозным вечером по занесенным снегом полям, — равно безучастно скользя и по страшным делам революции, и по мифам о героях, и по сугробам далекой, холодной родины… Они, усталые после дневной работы, любили пображничать до полуночи в кабачках Рима и Киева.
Они, как братья Гонкуры, были едины и неразлучны, и, хотя писали на разные темы, все же картины их нелегко было распознать.
О Сведомских почти никогда не говорили в единственном числе, а всегда, хотя бы речь и была об одном из них, говорили «Сведомские». И когда «Барон» под старость, спустя долго после собора, хорошо пожив, совершенно неожиданно для себя и для всех его знавших, женился в Риме на совершенно ему незнакомой молодой, путешествующей по Италии россиянке, на родину из Рима полетели открытки о том, что «Сведомские женились».