Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В своем «Дневнике» за 1986 год Юрий Нагибин записывает об одной из знакомых: «Она где-то работает, получает сто двадцать пять рублей, но по специальности (она кандидат философских наук) ей устроиться невозможно: еврейка, беспартийная. Она все время пишет, но ничего не печатает, даже не пытается».

Еще: «У советских евреев нет выхода, кроме отъезда».

Еще цитаты: «…ее священнику КГБ настойчиво предлагало сотрудничество. Он не пошел на это. Ему пригрозили ссылкой, он сказал: "На все воля Божья"».

«Вся страна в целом распадается на чернобыльский лад. Идет неудержимый распад материи и расход духовной сути. Впрочем, одна женщина сказала, что подорожание колбасы на двести процентов пострашнее Чернобыля».

Эти мгновенные фотографии, не помещенные печатной литературой 1986 года в окончательный текст, свидетельствуют о расстоянии, пройденном и обществом, и литературой, ничего не устрашившейся и ни от чего (в последующие годы, о чем будет идти речь в дальнейших моих комментариях по поводу 1987, 1988 и т. д. литературных годов) не отвернувшейся.

Все-таки 1986-й — это время до тех изменений, с которыми мы столь быстро свыклись, что уже их и не замечаем.

Можно сказать, что страна еще оставалась той же, хотя «валятся один за другим, как кегли», вчерашние «сильные мира сего», — идеологический прессинг был столь силен, что даже Эльдару Рязанову, например, о чем свидетельствует его дневник советского кинорежиссера, приходилось прибегать к постоянным унизительным методам обработки начальства; что уж говорить о тех, кто продолжал как бы не существовать, обитая лишь в андеграунде.

Но литература уже начала свой переход к гласности, а затем и к свободе слова.

Даже — вполне открыто — официальная (казалось бы), «толстожурнальная». Со всеми регалиями и чинами на первых страницах «Нового мира», «Знамени», «Дружбы народов», «Литературной газеты», «Звезды»…

Правда, этот ход (пере-ход) литературы отчасти погубит ее самое, окажется — самоубийственным (даже — и именно — для тех, кто стоит в рядах зачинателей перехода).

Но об этом — дальше, об этом здесь пока говорить не следует.

Пока что я, как герой хотиненковского «Зеркала для героя», только, в отличие от него, сознательно, переношу себя — и читателя — туда, где еще могли «настучать» за статью о Мандельштаме и посадить за хранение «Котлована», хотя статья о Мандельштаме на нынешний высокомерный взгляд не только безобидна, но и никчемна, а «Котлован» выйдет в «Новом мире» всего через полгода.

2

Сегодня, когда в обществе столь неожиданно широко распространились ностальгические настроения (причем в разных его кругах и разных формах, но, как сказали бы формалисты, в «жанровом содержании» эти настроения присутствуют и в сталинистских маевках, и в телерекламе популярного радиоканала, и в модных интерьерах, использующих элементы стиля вампир, — например, в арт-кафе на Чистых прудах, и в юбилейных воспоминаниях, стимулируемых сорокалетием театра, гагаринским полетом, фестивалем молодежи в Москве и т. п. и т. д.), полезно будет вернуться в недавнее прошлое. С помощью газет, журналов и собственной памяти. Эдакой коллективно-индивидуальной машины времени. Сравнить — значит понять. В том числе и время, в котором находимся сейчас.

Итак, попробуем вернуться в 1986-й.

В «Литературной газете» обращением к советскому народу год открыл генсек. Ключевые слова обращения Горбачева — «ускорение» (в середине речи) и «перестройка» (акцентированный финал). Честь открыть год литературный была предоставлена стихам Максима Танка («Чтоб радостным стал // Наступающий год, // Встречать его надо // У самых ворот»), подверстанным к фотографии молодежного бала в Кремле: юбки колоколом, радужные настроения, оптимистические прогнозы.

В создании оптимистического имиджа(как бы мы сегодня выразились) реальности особая роль была поручена, как всегда, интеллигенции. И советская интеллигенция, как водится, с живейшей радостью и законной гордостью поручение исполнила.

Валентин Петрович Катаев, чей некролог через четыре месяца появится на страницах той же газеты, излагает новое понимание интеллигенции и интеллигентности: «Размышляя об интеллигентности, я неизменно думаю о Ленине. Ленин — эталон интеллигента… Часть старой интеллигенции откололась от революции, сбежала из России. Не поняла ее, не увидела, что и сама революция подготовлена при активнейшем участии интеллигенции»[32].

Сам того не подозревая, Катаев высказал то, к чему, в конце концов, и пришла эта самая интеллигенция, осудив самое себя и хоть отчасти, но покаявшись. Только знак особой роли интеллигенции в подготовке революции у Катаева пока еще положительный. Идея «ленинской» интеллигенции являла собою попытку очищения ее от сталинского прошлого, вокруг чего развернутся подспудные, не вышедшие на поверхность разногласия при подготовке VIII (как оказалось, последнего) съезда писателей СССР (речь шла об отмене постановления, осуждающего Зощенко и Ахматову, чему искренне противился боевой отряд советских заединщиков во главе с Ан. Ивановым).

Катаеву при его штучном, головокружительно талантливом цинизме эгоцентрика ничего не стоило объединить в одном газетном сочинении Ленина, Мандельштама, Бунина, Горбачева и проект новой программы КПСС.

И главное, эта гремучая смесь производила — напомню, в начале 86-го — либеральное впечатление. Группа товарищей во главе с Ан. Ивановым должна была чувствовать себя оскорбленной.

В театральном сезоне-1986 оглушительный успех имела постановка Марком Захаровым в Ленкоме «Диктатуры совести» Михаила Шатрова, подвигавшей зрителя к как бы очищенной от позднейших наслоений ленинской, «истинной» революционности. Возвратна была постановка и формально: «суд» над Лениным (акт немыслимой смелости) при активном участии публики, которая, в конце концов, должна была героя возвысить. Оппозиция «хороший ленинизм» — «плохой сталинизм» стала официальной идеологической оппозицией года, и пьеса Шатрова оказалась здесь более чем кстати. Либеральная общественность приняла вполне конъюнктурную, по сути исполнявшую заказ государства и партии, постановку восторженно, как безусловный знак начавшихся перемен: «Перед нами драма идей, политический спор, подлинный эпизод сегодняшней общественной борьбы» (А. Свободин, «ЛГ», № 14).

Литературный год начался стандартно-благопристойно, с информацией об обсуждении журнала «Звезда» на секретариате СП СССР, где с анализом прозы журнала выступили Н. Шундик и Ч. Гусейнов (то бишь «патриот» и «либерал», это и в 86-м году было понятно). И плавно пошло-поехало: «Творческая мастерская» с двумя мнениями о книге Леонида Бежина, с рецензией А. Берзер на книгу А. Туркова (знак либерализма), с антиамериканской статьей главного редактора «ЛГ» А. Чаковского, с заведенными как часы дискуссиями — о роли публицистичности в современной прозе, о том, какой должна быть критика, а также «Ценности культуры и культура ценностей»… И в том и в другом случае хорошо (или дурно) придуманные споры могли тянуться бесконечно, из номера в номер, — да и я сама в первом из названных участвовала, выступая как против дурной публицистичности, так и против дешевого беллетризма.

Истинный смысл приобретали не прямо сказанные слова, а расставленные знаки, которые на лету ловились публикой и, как ключ, поворачивали тексты. Но сами эти тексты — при всех оттенках отношений критиков к прозе Бежина или Катасоновой, Ганиной или Гранина — находились внутри литературы с ног до головы советской, и не подозревавшей тогда о близящейся своей кончине.

Оптимистичность была обусловленной духом перемен. И даже не замечаемой — как воздух. Поэтика заголовков была тоже оптимистичной: «Охватить взглядом эпоху», «Связующая нить времен», «Энергия творческого ума», «Искать новое», «Зеркало для будущих поколений». Никто не мог и усомниться в светлом будущем этих «будущих поколений». А вот подзаголовок одной из статей: «Приметы обновления сегодняшней прозы». Она, то есть проза, никак не могла находиться в ином, кроме бесконечного обновления, состоянии. Представить себе статью об упадке современной прозы — или современной поэзии — было невозможно. Никто и не представлял.

75
{"b":"204421","o":1}