Миф о Д. А. Пригове (или лучше — Д. А. Пригова) немного утомляет своей перформансной избыточностью: Пригов читает с Джеми Гэмбрелл детские стихи К. И. Чуковского в книжной лавке «Шекспир и Ко», Пригов лелеет на коленях зеленого крокодила, Пригов объясняет славистам Пригова, Пригов… и так далее. Самое время стать памятником. Литературным, разумеется. С комментариями, пояснениями, послесловиями и предуведомлениями. Грезится солидный том в твердом темно-зеленом переплете — из серии «ЛП». А пока — темно-зеленый томик выпущен в обложке мягкой. Еще не застыл.
И еще об одном, напоследок: о пустоте как теме фандесьекля. Михаил Эпштейн сочиняет книгу о… Виктор Пелевин уже кое-что сочинил и… ответил на вручение премии. Парадокс расчищенного пространства? Только ведь сказано поэтом: и про улей, и про запах слов. Это все к вопросу о России-пустоте: если улей — опустелый, то и слова — мертвы.
Узник вчерашнего дня
Феликс Светов. Чижик-пыжик
Читая составленные по рецептам любовные романы, где незаурядную, но малозаметную поначалу героиню возблагодарит и полюбит навсегда прекрасный банкир, мы получаем укол маленькой эгоистической радости: и я могла бы… Но лишаем себя главного: энергии открытого чувства, внезапного, как озарение, как вдохновение, как солнечный удар (вспомним классику).
Читая новую прозу Феликса Светова, я удивлялась и радовалась тому, как прекрасен человек в открытом чувстве, ничем не замутненном. И как радостен писатель, об этом нам повествующий.
«Ты мне безумно нравишься, сказал я. Как хорошо, ответила она. Но смотри не влюбись…»
Эти слова могли быть сказаны и сто лет назад, и тысячу. То, что они сказаны (и написаны в «Моем открытии музея», вошедшем в роман «Чижик-пыжик») сегодня— свидетельство непреходящих ценностей человеческой жизни.
Что такое искренняя и истинная любовь, как-то вытеснено из современной прозы. Все, касающееся эротики, переполнило и прозу, и стихи, и газетные статьи, и даже научные (скорее все же псевдонаучные, игровые) чтения и конференции.
Эстетика и эротикапрекрасно уживаются вместе, а вот по отдельности — скучнеют, съеживаются, тускнеют.
А вот любовь и эстетика?
Тем более, у писателя немолодого, совсем давно седого, с безупречным «диссидентским» прошлым, с несколькими романами об этом самом диссидентстве, опубликованными во времена оны на Западе (автор как раз тюрьму и ссылку отбывал здесь, вернее, немножко все-таки на Востоке, в Сибири).
По всем предположениям, Феликс Светов должен был и дальше писать о социальных и политических проблемах. И моральных дилеммах. Опыт у него такой, что многим из нас для понимания прошлого нашего отечества свидетельские показания писателя Светова необходимы.
И этими показаниями и свидетельствами он с нами поделился раньше.
Теперь же пришла нора другая — и странная, неожиданная творческая эволюция Феликса Светова привела его к повествованию… именно что о любви.
И через любовь он теперь видит все: и прошлое, свое и отечества, и друзей, и даже… историю идей. Почитайте полный молодого, без преувеличения, задора рассказ «Русские мальчики» — и вы поймете, о чем я.
Вполне реальные и известные публике герои.
Феликс Светов, Юрий Карякин, Юрий Давыдов и Анатолий Жигулин. Истинно «русские мальчики», хотя каждому — хорошо вокруг семидесяти. Но ни юмор, ни радость жизни не оставляют их, жизнью немилосердно битых (вспомним хотя бы лагерь Давыдова, каторгу Жигулина, запечатленную в его стихах и прозе).
Свежесть ощущения и проживания этой единственной, волшебной, злой, несправедливой, прекрасной жизни отличает это удивительное братство русских мальчиков — во все времена.
Как у Достоевского: русские мальчики, всегда будут обсуждать проклятые вопросы— да и карту неба при этом перекроят по-своему.
Между прочим, и Пастернак свой роман «Доктор Живаго» первоначально хотел назвать «Мальчики и девочки». И мальчики— Живаго, Гордон и Дудоров — в романе к проклятым-то вопросам очень близки.
Конечно, Светов и его друзья («мальчики») всю эту толщу русской словесности держат в уме. Поэтому героям его повествований сбиваться на нечто плоское, очевидно-понятное, вроде этой самой эротики,совершенно неинтересно.
Если — про это, так у Светова обязательно выйдет по-своему, светло, смешно и трогательно-грустно.
«Тогда на Волхонке я и понял: мальчик никогда не сможет дружить с девочкой» («Мое открытие музея»).
В повествовании Светов — коллекционер. Рядом с музеем, где работает возлюбленная героя-повествователя, он выстраивает еще один музей: музей памяти. Память тщательно промывается — после археологических, естественно раскопок. Из нее изымается не только самое ценное (иначе это был бы не музей, а аукцион), но самое точное, способное вызвать сопереживание, толчок сердца у читателя. Дедушка. Еще один дедушка, в отличие от первого, «беленького» — скандалист и почти хулиган. «Отец был красным профессором, деканом истфака МГУ, коммунистом, само собой; человек был общительный, в доме постоянно гости». Но «черный» дедушка нарушает жизнь дома — яростными проклятиями всему этому мнимому благополучию.
Так вот, Феликс Светов (простите — повествователь) историю предков описал еще в советские времена, в книге, вышедшей на Западе — в Париже она получила престижную литературную премию. А потом узнал, что настоящая история выглядит совсем иначе. И вот, переписал заново — нет, не «опыт биографии» — саму жизнь. Потому что история с дедушкой оказалась совсем другой: не мастеровой, а владелец публичного дома в Минске!
Вот так.
Проза Светова от клише и стереотипов вынужденно освободилась.
Должны были пройти почти все 90-е годы, чтобы это произошло.
Освободилась, стала вольной, ассоциативной, нарядной и печальной одновременно. Как будто после десятилетий писательской зрелости, на которые и выпал его тяжелый жизненный опыт, к нему вернулась молодость. Молодость письма, а не только жизни. Разве так бывает? Бывает, если человек не держится за свои достижения и не предъявляет свою биографию нам (не сидевшим) в укор. Не возделывает в нас чувство вины (а это характерно для иных диссидентов — вы не сидели, не страдали, вы нас никогда не поймете…).
Вы знаете, что такое вольная столовая?
А вот еще в музее и шуба.
«Мы сидели в отведенной нам комнатенке, ждали, когда наконец приведут маму. Стемнело, разогрели котелок с кашей, и тут заскрипел снег, на крыльце грохот, дверь распахнулась — мама, маленькая в тяжелой, до пят оленьей шубе, ее купили для отца, передали на Лубянку, через полгода шубу вернули, мама взяла ее в ссылку, и я хорошо помнил, как еще через год она уходила в ней в архангельскую тюрьму».
И все-таки это книга — о любви.
«Мы провожали ее до ворот зоны, ворота открылись, она оборачивалась к нам, улыбалась, махала руками, ворота медленно, со скрипом закрылись…»
Потому что без любви в этом мире было не выжить — и, честно говоря, не выжить и сейчас.
И в прозе Светова, где перепутаны времена, эпохи, возрасты, потому что автор знает правду, что человек — один, и тогда, когда он школьником впервые приходит в музей, и когда сейчас он впервые целует свою милую, — в прозе Светова мерцает, меняется освещение. Появляются реальные люди. Появляются тени. Анатолий Якобсон. Борис Шрагин. Юрий Домбровский. Но это совсем не мемуары.
Небольшое отступление — о жанре.
Признаюсь: с какого-то времени мемуары и дневники, — а также переписка умных и талантливых людей — любимейшее мое чтение. Но еще есть жанр, который я ценю не меньше и в сторону которого дрейфует значительная часть современных русских писателей, — это жанр, говоря по научному, мениппеи.То есть там есть все: и вымысел, и смех, и горе, и живые, и мертвые (реальные).В эту сторону направлен жанровый интерес таких разных писателей, как Сергей Довлатов, Анатолий Найман, Александр Чудаков, Светлана Шенбрунн, Ирина Поволоцкая, а еще назову хотя бы два имени, таких разных, как Михаил Шишкин и Нина Горланова. Прекрасно почувствовали это и чуткие критики — отмечу дрейф в эту сторону Петра Вайля («Европейская часть») и Александра Гениса с его «Трикотажем». А уж критики чуют, где клад зарыт!