В одном из сохранившихся толстовских драматических фрагментов того времени описывается открытие «Дома интермедий» и упоминаются Томашевский, Мейерхольд, «Миша Кузмин», Сапунов. Это беседа двух глупых и суеверных петербургских кумушек на театральные темы, в которой это театральное событие оказывается чуть ли не симптомом надвигающегося конца света:
«МУХА В КОФИЕ (СПЛЕТНИ, КОТОРЫЕ КОНЧАЮТСЯ ПЛОХО)»
Павлина: Вот тоже, как это: Интермедия будто зафункционировала.
Гликерия: [испугавшаяся] Что вы? Что вы? [отмахивается] Избави Бог от страстей. Неужто проявился?
Павлина: [испугавшись] Кто?
Гликерия: Да, говорят, человек такой назад пятками ходит и прозывается будто [за]это зафинкционировало интермедией.
Павлина: Назад пятками.
Гликерия: И как пойдет, значит, по улице, так электричество само зашипит и начнется светопреставление.
Павлина: Нет, не то, совсем вы не поняли, это театр открылся господина Томашевского Михайла Михайловича, долговязый такой мужчина: режиссером у него доктор Дапертутто, вот не знаю по каким только болезням, должно быть женским, или криксу лечит, читатель-странник Миша Кузмин, глазастенький, как жук, так вот все ручками [показывает] и так головкой: [Что? Какие глупости?] А рисовальщиком Сапунов.
Гликерия: Сопит, с чего это?
Павлина: Да сердешный; чистый разбойник с виду, а пойдет рисовать[,]так кистищей и машет.
(Толстой 1910)[102]
В пересудах кумушек упоминается, среди прочего, и поездка в Одессу, или «теплый город», куда надо «на шашнадцати лошадях ехать, потому <…> туда никаких дорог, кроме лошадиных [,] нет [,] и те водяные». В Одессу поэты альманаха «Остров» — Гумилев, Кузмин, Толстой — собирались отправиться после вечера «Остров искусств» в Киеве, но ввиду неуспеха киевского вечера одесский был отменен, и продолжил путь на юг только Гумилев — для того чтобы сесть в Одессе на корабль и отправиться во второе свое дальнее странствие.
В том же юмористическом ключе здесь же «осваивается» и гомосексуальная тема:
У барина в те поры мужских гостей множество в столовой Хренова мадеру[103] пили, ахальные карточки друг другу показывали и промеж себя [как значит старики] разговаривали — возможно ли холеру [в столице при помощи протокола] при помощи куриного слова уничтожить, чтобы не помирал народ (Там же).
Толстой пробует сатирические подходы к теме, но его ограничивает теплое отношение к описываемым персонажам — программная «интимность»: получается мягкий юмор, например, реакция на сообщение об измене жены персонажа описана так: «Барин грох на пол, да как зашумит. Гостям всю свою жизнь рассказал и тут же все за город уехали» (Там же). Автор назвал этот опус комедией в одном действии, но его явно занесло куда-то в сторону, и дописывать он не стал.
«Дом интермедий» с Эльвирой Толстой вспоминал и в куплетах, которые он написал к открытию «Бродячей собаки» под новый 1913 год[104]:
Не поставьте мне в укор
Я комический актер
У меня лиловый нос
Я бродячий старый пес
<…>
Мейерхольд ко мне пристал —
На Галерной снимем зал,
Инсценируем Эльвиру,
Прогремим с тобой по миру.
Прогремели. Я ж готов
Очутился без штанов,
А веселый Мейерхольд
Увернулся, сделав вольт
[105].
(Парнис, Тименчик 1985: 179)
В рассказе Толстого «Родные места» (1911) провинциалы судят о столичных театральных знаменитостях в том же духе, что кумушки из «Мухи в кофее»: дьячок, отец столичной актрисы, гордится ею:
У самого Мейергольда (так! — Е. Т.) училась… <…> Мейергольд — полный генерал… Поутру его государь император призывает: «Развесели, говорит, генерал, столицу и весь русский народ». — «Слушаюсь, ваше величество», отвечает генерал, кинется в сани и марш по театрам. А в театре все как есть представят — Бову королевича, пожар Москвы… Вот что за человек (Толстой ПСС 1: 426).
Памятью о дружбе Мейерхольда с Толстыми в этот период является посвящение Софье мейерхольдовской постановки «Дон Жуана» в Александринском театре (премьера 9 ноября 1910 года: фразу «Режиссерская работа посвящается гр. С. И. Толстой» поместил он перед главой о своем «Дон Жуане» в книге 1914 года (Михайлова 1995: 104). Толстой сохранял добрые отношения с Мейерхольдом и позднее (см. гл. 8).
Кузминское влияние в драме
1909–1910 год — это первый год Толстого в «Аполлоне». Он проходит под знаком Кузмина, приветствовавшего дебюты Толстого. Уже в первой своей пьесе — стихотворной сказке для кукольного театра и живых актеров, «Дочь колдуна и заколдованный королевич», — Алексей Толстой подражал Кузмину. Песенки, которые, танцуя, распевает кукольный дуэт, звучат по-кузмински жантильно, с упором на ключевой для него эпитет «милый»:
Орля. Ножку белую поднять, / В милый сад пойти гулять <…> Бегать в жмурки по цветам, / Целоваться здесь и там; <…> Стану я живой Орля, / Погляжу на короля <…>.
Орланд. Стал я куклой деревянной, / Этот плащ одел багряный / Для тебя <…> / Ты же хочешь все забыть, / Чары милые разбить (ПСС 11: 10).
Общая легкость и кажущаяся беспечность, иронический эротизм и стилизация в духе XVIII века — все это легко опознаваемые черты поэтики Кузмина, которая была представлена, например, в «Курантах любви» (исполнялись с 1907 года).
Другая толстовская драматическая проба пера — фарс «О еже, или Наказанное любопытство» (Толстая 1999: 62–64), написанный для открытия «Бродячей собаки», — возможно, отразила жанровые и стилистические эксперименты Кузмина с театральным «примитивом»: предположительно, Толстой имитировал простодушное лукавство кузминской одноактной «Голландки Лизы», поставленной на открытие «Дома интермедий». Кухарка Марта у него скрывает от хозяина своего любовника солдата Ганса; он поет: «Всех разит мой добрый меч, / Ударяя между плеч», а она: «Рост высок, / волос рыж, / Поцелуешь — сгоришь»; следует недвусмысленная песенка про шмеля: «Ах, цветок, цветок был мал, / Толстый шмель цветок сломал»; старый Хозяин спрашивает: «Что в ящике?» — «Образчики» и выпивает «ежовы яйца». Как в средневековых пьесах, появляется аллегорическая фигура Времени, сообщающая, как было принято в реконструкциях Старинного театра: «Я время играю / И вам объявляю, / Что год уже вот / Пролетел… / Сейчас у хозяина здесь / Живот заболел». Доктор говорит беременному Хозяину: «Рожать ежа ужасное мученье! / Вам кесарево сделаю сеченье», — и достает из его утробы ежа: «Провиденье дало сына, / Человек родил скотину» и т. д.
Словом, Толстой равнялся на грубые и смешные фарсы, поставленные в «Старинном театре», — «Фарс о чане» и «Фарс о шляпе-рогаче» (вернее, рогатом чепчике) королевского нотариуса XVI века Жана д’Абонданса.
О судьбе толстовского фарса вспоминал в своих мемуарах Николай Петров — бывший Коля Петер:
Алексей Николаевич принимал самое деятельное участие, а вернее сказать, был творческой душой этого нарождающегося начинания <…> Даже одноактную пьесу Алексея Толстого, где на сцене по ходу действия аббат должен был рожать ежа, нам не удалось сыграть. Когда уже был поднят не один тост, и температура в зале в связи с этим также поднялась, неожиданно возле аналоя появилась фигура Толстого. В шубе нараспашку, в цилиндре с трубкой во рту, он весело оглядывал зрителей, оживленно его приветствовавших. — Не надо, Коля, эту ерунду показывать столь блестящему обществу, — объявил в последнюю минуту Толстой, и летучее собрание девятки удовлетворило просьбу Алексея Николаевича. Интересно, сохранилась ли в архиве Алексея Николаевича эта злая, остроумная, трагифарсовая одноактная пьеса? (Петров 1960: 144–145).