Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

С 1918 года, когда вышел первый том «Заката Европы» (1918–1922) Освальда Шпенглера, стремительно росла популярность главной идеи книги — упадка Запада. Книга Шпенглера, вернее первый ее том, переведена была на русский язык только в 1924 году, уже после выхода «Аэлиты» в свет. Правда, в 1922 году в Москве вышла книжечка эссе о шпенглеровском контроверсальном сочинении[271]. Сюда вошли статьи Бердяева, Франка, Степуна (высланных осенью того же года) и Я. Букшпана (оставшегося в России и расстрелянного в 1939 году), излагавшие основные положения Шпенглера и их оценивавшие. Толстой, возможно, перелистал ее; однако о противопоставлении культуры и цивилизации — а это главная мысль Шпенглера — в «Аэлите» ничего нет. Смена древних цивилизаций дается по теософским моделям. Так что, по всей видимости, знакомство автора со Шпенглером осталось вполне «шапочным» — в журнальной версии и следующей за ней первой российской книжной он добавил подзаголовок «Закат Марса», цитирующий заглавие Шпенглера «Die Untergang des Abendlandes», что точнее было бы перевести не «Закат Европы», а «Закат западного мира».

В «Аэлите» Толстой с запозданием обратился к скифской идеологии и метафорике, расцвет которой пришелся на 1917–1918 годы. Подкрепленная идеями евразийцев, Устрялова, эта идеология получает в сменовеховстве и близких ему в России настроениях национал-большевизма (Пильняк и др.) вторую жизнь. Сам Толстой в 1917 году был левее кадетов, но правее правых эсеров. Тогда он был настроен решительно антискифовски: в 1917 году оппонировал Иванову-Разумнику в рассказе «День Петра», в 1919–1921 годах боролся со скифством в романе «Хождение по мукам» (Толстая 2006: 50–52, 388–392). В «Рукописи, найденной под кроватью» он еще подает скифский соблазн амбивалентно, как неодолимо влекущий и одновременно гибельный. Но в «Аэлите» уже провозглашается правота варварской горячей крови на фоне распада «переутонченной» старой марсианской цивилизации. Подтверждается эта мысль «более близким» примером — историей усталой, изнеженной Атлантиды накануне вторжения желтых племен с безумной, тревожной кровью, в которых читатель узнавал сегодняшние «скифские» и евразийские отождествления — от «Грядущих гуннов» Брюсова, «Куликова поля» Блока, «Петербурга» Белого до того же модного Пильняка и т. п.

Центральным посылом романа, его моральной позицией — противовесом евразийству и сменовеховству — выглядит поэтическая, печальная и стойкая религия коренных марсиан, слабых и невежественных, но прекрасных душою, попавших в рабство к злым и могущественным Магацитлам. Возможно, это что-то вроде собственной программы поведения «в красных тисках», итог раздумий Толстого, который только что заявил о необходимости возвращения в Россию, о том, как сохранить себя под гнетом. Это программа катакомбного непротивленческого христианства, ср. вердикт современного исследователя: «Эта мистика Марса и таинственна, и наглядна, благодаря ее связи с религиозным или художественным опытом Земли. Гейзер Соам, очищающий от зла, соответствует Силоамской купели» (Ронен 2010: 226).

Вразрез с престижной формалистской традицией Ронен считает, что роман был литературной удачей, ср.: «Оккультизм “Аэлиты”, при известной банальности ее теософских источников, благодаря суггестивности имен и отраженной узнаваемости религиозных мотивов, обладал художественной убедительностью старого мифа на новый лад, это был миф о зле и о проповеди доброго пастыря…» (Там же).

Оккультизм в романе

Уже в романе «Хождение по мукам» немало сказано о таинственных причинах трагических событий в России и показаны их виновники, подпавшие под власть оккультных сил, трактованных по Белому. В Берлине Белый находился в центре литературной жизни, и, возможно, оккультный всплеск в творчестве Толстого был связан с тем, что Толстой с любопытством и пиететом глядел на Белого и на теоантропософскую жизнь, кипевшую вокруг него. Именно сейчас он впервые (если не считать эпизода с «Зеленой палочкой») ненадолго оказался сам себе голова: освободился от парижской эмигрантской редактуры и цензуры и еще не почувствовал цензуру своих московских хозяев. И тут, именно сейчас он по-настоящему увлекся литературным оккультизмом: тогда была написана и «Лунная сырость», посвященная похождениям Калиостро в России (1922), тогда были созданы и «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1923; советские библиографы почему-то не замечают первопубликации этой повести в течение 1923 года в берлинском журнале «Сполохи» А. Дроздова), где есть и карты гадалки Ленорман, и говорящий череп Ибикус, и явление Вечного жида. В этот же ряд должна быть включена и «Аэлита» с ее оккультными мотивами.

Во всех тогдашних толстовских вариациях на оккультные темы налицо отторжение таинственных сил, иногда в ироническом ключе, как в повести «Лунная сырость» (в другом варианте «Посрамленный Калиостро»). Толстой отнюдь не недооценивает серьезность оккультных сил, не разоблачает их как фокус; они у него реальны, опасны и враждебны. В повести действуют суккубы, творятся заклинания и присутствует настоящая, тяжелая чертовщина. Предположительно, в «Калиостро» Толстой, зная, что Белый в это время находится в тяжелом душевном кризисе из-за конфликта со Штейнером, предлагает как бы некую солидарность против заграничного «мага». Толстовское отторжение оккультизма находится в русле уже состоявшегося к концу войны высвобождения авторитетных для него московских философов из-под обаяния Штейнера: Толстой вполне мог быть в курсе антиоккультистских публикаций Бердяева, например пассажей в его книге 1916 года «Смысл творчества» (Бонецкая 1995: 79–97). Но как раз в «Аэлите» оккультный элемент серьезен и художественно обаятелен.

«Аэлита» произвела глубокое впечатление на бедствующую, постаревшую Нину Петровскую, которую Толстой пригласил стать сотрудницей своего литературного приложения к «Накануне». Петровская уехала из России в 1911 году и обосновалась в Италии. Благодарная Толстому за поддержку, она транслировала свою экстатическую преданность ему через посредство того же органа. В не слишком складывающихся отношениях Толстого с Белым это могло стать еще одним неожиданным и обостряющим фактором. Петровская расположила Толстого на генеральном направлении, ведущем в будущее: «…огромные преодоления Алексея Толстого, каждой строчкой распинающего “канунную литературу”… — разве все это уже не колокольные звоны грядущего искусства?» (Петровская 1922: 7). Она написала рецензию, в которой высоко оценила «Аэлиту», увидев в ней образцовое символистское произведение нового типа (возможно, достигшее символизма спонтанно, помимо задания), а главное, свободное от недостатков символистской прозы, читай — от недостатков Белого, встреча с которым в Берлине была для Нины тяжела и травматична:

Неповторимая фигура в русском искусстве — весь антитеза крика, моды, вылезания из самого себя, надуманности, эффектов, подозрительной новизны и всех тех аксессуаров писательства, которые сводят с ума молодое воображение. В последних главах «Аэлиты» развертывается во всю ширь щемящая образами какой-то неземной тоски, его колдующая фантазия. Надмирные видения ужаса и счастья, борьбы и гибели, силы и ничтожества, — запечатлены в образах совершенно неподражаемых, красочно углубляющихся до значительности символа, может быть, помимо их первоначального замысла, как это бывает в произведениях, где перед творческой силой, переплескивающейся через край, открываются дали несказанных просторов (Петровская 1923: 6).

Петровская заняла эту демонстративно антибеловскую позицию, очевидно желая поддержать своего мецената Толстого в его публичном конфликте с Белым. Она даже усмотрела в Толстом нечто подлинное (правда, с оговоркой «как будто»: «Приходило на память даже, как будто, что-то совсем подлинное, повитое элегическими воспоминаниями о прошлом, когда на председательское место усаживался Н. М. Минский в соседстве с З. Венгеровой, а Алексей Толстой, весь новый и пленительно прежний, читал свои рассказы» (Петровская 1924). События конца 1921 года, то есть читка Толстого в берлинском Доме искусств, напомнили ей нечто «совсем подлинное», то есть ту пору, когда она была участницей символистской «бури и натиска», это они «повиты элегическими воспоминаниями». Петровская наполняла письма своей итальянской подруге дифирамбами Толстому, вроде следующего: «Я его люблю тоже больше всех: в нем заложены всякие чудесные возможности» (Петровская 1992: 101). Характерно, что в своей рецензии она украшает образ Толстого именно романтико-символистскими добродетелями: «Подражать А. Толстому — это значит быть равным ему по размеру таланта. Значит, быть творцом, уметь вдыхать живой дух в земной прах, значит, измерить опытом мудрость жизни, видеть миры в капле воды» (Петровская 1923: 7).

вернуться

271

Освальд Шпенглер и Закат Европы. М.: Берег, 1922.

84
{"b":"201483","o":1}