Франция вместо Италии. Толстой Италию знал мало: ездил туда на несколько недель в 1907 и 1932 годах. Поэтому он систематически подменяет в своей итальянской сказке итальянские литературные и бытовые реалии, не слишком известные ему, реалиями французскими, которые он знал прекрасно, по частым своим приездам в Париж, а также по трехлетнему пребыванию во Франции в качестве эмигранта. Даже Карабас Барабас, по общему консенсусу, синтезирован из французского маркиза Карабаса, как предлагает называть своего хозяина герой сказки Перро «Кот в сапогах» (может быть, Толстой помнил об этом имени в связке со стихотворением Гумилева 1909 года: «Ведь я маркиз де Карабас, / Потомок самых древних рас»), и французской же злой феи Карабос из «Спящей красавицы» того же Перро (воспринятой через балет Чайковского). Сам папа Карло в бархатных штанах и с шарманкой, хотя и скопирован с итальянца, добряка Виталиса, но ведь и этот герой фигурирует все-таки во французской детской книжке — замечательной повести «Без семьи» Гектора Мало. Напомним, что впервые старый бродячий музыкант с виолой и с ним мальчик в лоскутном наряде (motley) — символе театральной профессии появляются в первом, «парижском» романе Толстого «Две жизни» перед попыткой самоубийства героини: сказочный, детский мир как будто старается удержать ее от пагубного намерения.
Французского, а не итальянского происхождения и баранья похлебка с чесноком, которая является в «Золотом ключике» пределом мечтаний героев и символизирует обеспеченную старость для папы Карло. Она пришла из парижских ночных кабачков для кучеров, посещениями которых Толстой увлекался в 1908 году в компании Волошина и Кругликовой. Сюда же относится и хлопающее на ветру полотно театра, к которому влечет Буратино. Это парижские впечатления 1919 года, ностальгически упоминаемые в романе «Эмигранты»: там хлопает на ветру полотно цирка шапито.
В «Золотом ключике» Толстой легко и бегло, прощальным и любовным жестом, посмеиваясь, как посмеиваются над собой прежним, прикоснулся к миру своей театральной и литературной юности, воскресив тысячи интонаций и образов, задействовав многозвучное эхо несметных аллюзий и реминисценций. В сказке запечатлелся первоначальный импульс обиды, но он стерся и забылся: сказка исцелила травмы. Благородный и великодушный, несмотря на свою вечную инфантильность, герой победил злых и спас добрых; пройдя тайным ходом по мрачному подземелью, выбрался из него немыслимым «выходом с другой стороны» и нашел счастье. Через полвека мы можем сказать, что в сказке о Буратино Толстой не только описал «выход» своего героя, но и сам, может быть в этом единственном случае, нашел силы вырваться из «барсучьей норы» своего страшного времени в освещенное закатным солнцем вечности бессмертие.
ГЛАВА 9. «АЛЕШКА» И «АННУШКА»: ЛИТЕРАТУРНЫЕ ОТНОШЕНИЯ АХМАТОВОЙ И ТОЛСТОГО
Первое знакомство. — «Женская темная сила». — «Фантастическая женщина». — Лунная барыня. — Клеопатра Невы. — Женщина в ложноклассической шали. — Поклонение. — Помощник. — Ташкент. — «Некрологический разговор» с Исайей Берлином. — «Суди. От тебя стерплю». — Ахматовское в образе Вяземской. — «Эх, ты…» — «Желаю вам другую». — Финал.
Первое знакомство
Тема «Ахматова и Толстой» неудобна и аллергенна с обеих сторон. Это неудобство заслоняет от нас целый литературоведческий пустырь, на котором обильно всколосились вопросительные знаки. Отношения Толстого и Ахматовой в 40-х годах, как они описаны в последних сочинениях компилятивного жанра, например в Оклянский 2009, отнюдь не исчерпывают эту сложную главу литературной истории, в которой поражает обилие резких поворотов и переоценок.
Начинается эта тема еще до знакомства протагонистов, в 1908 году в Париже, когда Гумилев сближается с Толстым и рассказывает ему о своей попытке самоубийства в конце 1907 года на парижском городском валу. В посмертном очерке Толстого о Гумилеве говорится, что причин самоубийства ему тот так и не открыл. Но из позднейших (1963) записей Ахматовой об их встречах в 20-х годах видно, что Гумилев рассказал ему все: «…как он рассказывал Ал<ексею> Толстому, что из-за меня травился на fortifications (это было записано со слов Толстого). Свидетелем его парижского отчаянья и самоубийства был Алексей Николаевич Толстой» (Ахматова 1966: 362, 387).
Анна Горенко впервые увидела Толстого в конце 1909 года, когда он вместе с Гумилевым (сразу же после нашумевшей дуэли того с Волошиным) и Михаилом Кузминым приезжает в Киев выступать на вечере «Остров искусств»; вечер не имеет большого успеха у публики, но на Анну Горенко, очевидно, производит впечатление новый литературный имидж Гумилева: она наконец принимает его предложение. В ореоле новой столичной литературы, надо думать, ей предстает и молодой Толстой, который, впрочем, в Киеве занят блицроманом с красавицей актрисой Лидией Рындиной (наст, фамилия Брылкина, 1883–1964)[346]. Кем бы ни был навеян образ «блистательного графа» в трех стихотворениях Ахматовой 1909 года, очевидно влияние на них «аполлоновской» стилизации. Знакомство ее с Толстым произошло в Петербурге на масленицу 1910 года, см. запись Лукницкого 1927 года (к 22 ноября): «1910. Масляная неделя. Приезжала на несколько дней из Киева в Петербург. Встречи с Н. Гумилевым, с B. C. Тюльпановой. Была с визитом у Гумилевых в Царском Селе и познакомилась у них с Ал. Толстым, В. Мейерхольдом, М. Кузминым и Зноско-Боровским» (Лукницкий 1997: 316).
Толстой присутствует на праздновании свадьбы Гумилева и Ахматовой в Москве (венчались они в Киеве). Присутствует Толстой и на прощальном вечере 13.09.1910 — перед отъездом Гумилева в Африку.
Ахматова потом рассказывала Лукницкому: «Вернулась, проводила Николая: (10 г.)… 12 декабря — в Ц.С. — это “Сероглазого короля”, кажется дата. 8 января — опять в Киеве… Кажется, я с января, честно, уж больше не ездила в Киев… Вот так, в конце января, я вернулась из Киева и жила в Царском. Бывала у Чудовских, у Толстых, у Вячеслава Иванова на “башне”» (Лукницкий 1990: 98–99). В конце 1910 года Гумилев затевает «Цех поэтов», в котором поначалу участвует и Толстой. Жена Толстого Софья Дымшиц дружит с Ахматовой и ходит с ней вместе в гости. Русалки и мавки из стихов Толстого 1909 года, несомненно, отразились в «Русалке» Ахматовой (1911).
В записной книжке Ахматовой № 4 есть набросок:
Языческая Русь
начала 20-ого века.
Н. Рерих.
Лядов. Стравинский.
С. Городецкий («Ярь»…)
Ал<ексей > Толстой («За синими реками»).
Вел<имир> Хлебников.
Я к этим игрищам опоздала.
(Ахматова 1966: 70)
В подготовительных материалах к «Поэме без героя» этот список еще сокращен и развернут в эпизод, но Толстой в него входит и там: «Языческая Русь (Городецкий, Стравинский “Весна священная”, Толстой, ранний Хлебников). (Они на улице. Таврический сад в снегу, вьюга. Призраки в вьюге. (М.б., даже — двенадцать Блока, но далеко и не реально.)» Обе эти записи сделаны в 1959 году. Последняя вошла в «Либретто балета» без изменений (Там же: 87; также Ахматова 1986-2: 233). Литературные и музыкальные реконструкции русской архаики оказываются повинны в «расколдовываньи» страшных сил, приведших к катастрофе революции. Впрочем, Толстому в этом зловещем, но престижном контексте отведено почетное место.
Выражение «женщина нечеловеческой красоты», мелькающее в прозе Толстого начала 1910-х годов (например, в рассказе «Девушки», где красавиц сестер, сидящих взаперти, называют «женщинами нечеловеческой красоты»; или в рассказе «Синее покрывало», где герою мерещится «неуловимая, но он знал, нечеловеческой красоты женщина»), было принято Ахматовой на вооружение — вплоть до «секретарши нечеловеческой красоты» в пьесе «Пролог» (Энума элиш), написанной в Ташкенте, сожженной и восстановленной автором по памяти (Ахматова 1998-3: 364).