Именно под влиянием Волошина Толстой отбрасывает весь свой арцыбашевско-гумилевский, «жестокий» этап и принимается разрабатывать русскую архаику, но по-своему — придавая ей хорошо знакомый ему местный русско-татарский колорит, изучает фольклор и осенью того же 1908 года дебютирует вторично с циклом поэтических реконструкций русской языческой мифологии.
Можно заключить, что темы русско-евразийского фольклора, которые принесут молодому автору успех, возникли на пересечении подсказанного Гумилевым интереса к скандинавско-рериховской архаике и волошинских советов обратиться к своим собственным, заволжским, местным и социальным впечатлениям.
Кроме всего прочего, похоже, что Толстой со старшим другом доверили друг другу и личные проблемы. Обратимся к толстовским прозаическим записям этой весны и лета: некоторые из них, кажется, имеют отношение к гипотетическому парижскому сюжету. В одном из набросков упоминается некто Б. или Б-н. Речь идет о художнике Белкине. Вениамин Петрович Белкин (1884–1951) — художник круга «Мира искусства», ближайший друг юности Толстого и прототип нескольких его ранних героев, вскоре — иллюстратор его произведений, по возвращении Толстого из эмиграции в Петроград — его сосед по дому на Ждановской набережной и до самой смерти — друг его семьи. На Вере Александровне Поповой, пианистке, спутнице всей остальной его жизни, он женился около 1912 года. Кто была его парижская жена (или подруга), неизвестно. Набросок описывает прогулку с Белкиными по весеннему лесу в Версале. Толстой, однако, один. Белкин нежно поддерживает спутницу. Толстой, глядя на них, вспоминает о себе:
«Подбери вуаль, а то зацепишь за сучки[,] сказал Б<елк>ин. Совсем как я. Все время смотрит на нее, любуется, весь отдался мелочам и заботам» (Толстой 1908: 4–5).
Другой набросок из той же папки, «В кафе» (где и рассказывается о том, как Волошин учит Толстого писать), повествует о семейных неурядицах Белкиных:
Вошли Белкин и Широков[54].
Пододвинул стулья — Садитесь.
— Ну что[,] убежала ваша жена…
— Да, ядрена мать, убежала —
Изругался он бравурно с отчаянья.
Вид у него изможденный, глаза белые. Насморк (Там же: 6–7).
Приятель, как видно, поссорился с женой, и она убежала, потом они мирятся. Что означает в этом контексте «совсем как я»? В том же фрагменте после спора об искусстве (который я здесь опускаю) приводится гораздо более открытая и личная беседа:
Пошли в кафэ[.]
Белкин после молчания ни с того ни с сего начал говорить о верности.
— Это наслаждение быть верным.
Вышло так, что он почти сознался, что занимается онанизмом.
Широков говорил, что не понимает половую жизнь, ничего интересного, животно.
— А вы поживите лет 5, тогда поговорим.
У всех болела голова [.]
Белкин сидел наморщив лоб и придерживая рукою сердце.
Напоследок сказал.
— Ужасное настроение [.] Тяжело. <…>
Мы с Максом долго гуляли.
О чем то не переговорили.
Я рассказывал о Соне.
Он о Сабашн<иковой> и mme Бальмонт.
Она очень много страдала, поистине ее ревность распята (Толстой 1908: 14–16).
Всех взволновавшая беседа о «проблеме пола» явно продолжается и в перипатетическом разговоре Толстого и Волошина. Толстой рассказывает ему о Соне — Волошин же в ответ сообщает ему о причинах краха своего брака с Маргаритой Сабашниковой и о душевной драме первой жены Бальмонта — мучительные и интимные темы. Что мог Толстой рассказывать ему о своем браке, что вызвало бы на такую откровенность? Почему Толстой этой весной без всякой причины уезжал в Россию и вскоре вернулся? Не связаны ли весеннее одиночество Толстого, непонятная и ненужная поездка и его рассказ Волошину «о Соне»? Хотя наша реконструкция вынуждена опираться исключительно на косвенные данные, таковых, однако, слишком много, чтоб их игнорировать.
Первые успехи
Неприятности первых месяцев в Париже, очевидно, были забыты, их отодвинуло общение с Волошиным, сближение с ним, ученичество Толстого — вскоре начавшее приносить успехи. Летом того же 1908 года в Париже Толстой сосредоточенно изучает фольклор. Фольклорные сюжеты он использовал и раньше, однако все губила традиционность просодии. Сейчас, нащупав свободные, почти «прозаические» ритмы, Толстой приходит к удачным поэтическим решениям.
Попав у Кругликовой в компанию наехавших из Петербурга и Москвы русских литераторов, он знакомится со всем русским литературным Олимпом, и его поэтические опыты 1908 года привлекают внимание.
Толстые возвращаются из Парижа в Москву в конце октября 1908 года и живут у тетки Марьи Леонтьевны Тургеневой (1857–1938), родной сестры матери Толстого. По приглашению Брюсова Толстой успешно выступает в «Обществе Свободной Эстетики» и закрепляет свои позиции. Об этом он писал Волошину:
…попросил меня Брюсов читать. При гробовом молчании, замирая от ужаса, освещенный двумя канделябрами, положив руки на красную с золотой бахромой скатерть, читал я «Чижика» и «Козленка», и «Купалу» и «Гусляра», и «Приворот» <…> После чтения подходят ко мне Брюсов и Белый, взволнованные, и начинают жать руки. В результате — приглашение в «Весы»… (Переписка: 145).
Брюсов отметил в дневнике зимой 1908/1909 года: «“Эстетика”. Гр. А. Толстой в Москве» (Брюсов 1927: 141). Тогда же Толстой заговорил с Брюсовым о судьбе гумилевского рассказа (Гумилев Переписка: 490). Стихотворения Толстого «Самакан», «Семик», «Косари» были опубликованы в № 1 «Весов» за 1909 год. Волошин, гордый своим питомцем, спрашивал о нем Брюсова:
Мне писал Толстой, что виделся с Вами в «Эстетике» и читал при Вас стихи свои. Скажите, какое впечатление вынесли Вы? Мне он кажется весьма самобытным и на него можно возлагать всяческие надежды. В самом духе его есть что-то подлинное «мужицкое» в хорошем смысле (Париж 11/24 дек. 1908 — Хайлов 1985: 205).
Брюсов, получив заведование литературным отделом «Русской мысли» (в 1910 году), пригласил Толстого печататься, и тот напечатал в журнале несколько стихотворений и рассказ. В статье «Стихи 1911 года. Статья первая» Брюсов превознес его сборник «За синими реками» (М.: Гриф, 1911):
Мне остается сказать лишь об одном поэте, тоже почти дебютанте (если не считать его ранних, чисто ученических попыток, прошедших совершенно незамеченными), но в то же являющемся почти сложившимся мастером: говорю о гр. А. Н. Толстом. Не столько знание народного быта, всего того, что мы называем безобразным словом «фольклор», но скорее какое-то бессознательное проникновение в стихию русского духа составляет своеобразие и очарование поэзии гр. Толстого. Умело пользуясь выражениями и оборотами народного языка, присказками, прибаутками, <…> Гр. Толстой выработал склад речи и стиха совершенно свой, удачно разрешающий задачу — дать не подделку народной песни, но ее пересоздание в условиях нашей «искусственной» поэзии. Все предыдущие попытки в этом роде, — Вяч. Иванова, К. Бальмонта, С. Городецкого, — значительно побледнели после появления книги гр. Толстого (Брюсов 1975: 366).
И именно с легкой руки Брюсова Толстой был включен в «Anthologie des Poétes russes», выпущенную Жаном Шюзвилем в 1914 году в Париже (Динесман 1976: 200). Брюсов говорит о нем в своем предисловии: «А. Толстой вдохновляется русской родной стариной и воссоздает, в новой форме, народные песни и сказания». Толстой уже успел к тому времени рассориться с литературным Петербургом, и его бывшие коллеги возмутились. Гумилев писал о книге Шюзвиля: «В книгу вкрался только один до крайности досадный пробел: нет Сергея Городецкого, и роль представителя народных мотивов в русской поэзии отведена Алексею Н. Толстому, бывшему в зависимости, во все течение своей краткой поэтической карьеры, от того же Городецкого» (Гумилев 1968: 344–345).