Отлучение?
Итак, весной 1920 года Толстой не пришелся по вкусу тем общественным силам, которые стремились возглавить самые крупные эмигрантские литературные начинания. Он изгнан с редакторских постов, то есть лишен престижного статуса и постоянных, хотя и небольших денег, и отныне зависит только от публикаций. Публиковаться, однако, негде, «Хождение по мукам» повисло в воздухе: публикация романа возобновится только через полгода, в ноябре 1920 года (уже в «Современных записках»). Остаются только газетные заработки, но и здесь возможности ограничены: вспомним, что свои впечатления о Гражданской войне Толстой уже распубликовал в 1919 году, а сейчас внимание публики приковано к замечательным очеркам Бунина (будущие «Окаянные дни») и прекрасно написанным политическим очеркам только что приехавшего Куприна (и те и другие — в «Общем деле»). Поэтому Толстому в 1920 году остается публиковаться в «Последних новостях», и он вынужден печатать тут рецензии — литературные и даже театральные (в Берлине в 1922 году он соберет из этих последних статью «Голубой плащ» и напечатает ее у себя в литературном приложении к газете «Накануне»). Несколько тогдашних его художественных рецензий — на выставку Судейкина, на книгу «Расея» Бориса Григорьева — появилось в парижском журнале «Жар-птица» — издании по преимуществу художественном. Весной 1920 года положение семьи пошатнулось. Шитье Натальи Васильевны на эмигрантских заказчиц (она выучилась шить еще в Одессе) было порой единственным источником заработка[193]. Толстой от безденежья даже выступал чтецом на детских утренниках. В хронике русского зарубежья указывается, что он читал на утреннике детям «Сказку о рыбаке и рыбке»! Зашла речь о самоубийстве. Пасынок Толстого Федор Федорович (Фефа) Волькенштейн, верно и точно запомнивший эмигрантские впечатления, писал: «…Денег на жизнь не хватало. Отчим ходил мрачный. Не было никаких перспектив выбраться из нищеты. И в припадке отчаяния он даже подумывал о самоубийстве» (Крандиевский 1981: 163)[194].
Таким образом, наш герой из руководителей литературной эмиграции в одночасье был превращен в литературного пролетария; наверное, в этом унижении и лежит источник той мстительной веселости, с которыми он расставался с литературным парижским истеблишментом, карнавального взимания денег и даже вещей якобы в долг.
Мотивы ревности и обиды звучат и в воспоминаниях Дон Аминадо, в тех местах, где упоминается все та же группа парижских литературных лидеров. В ее руки перешла и газета «Последние новости», где ранее печатался поэт, и он оказался в ситуации, сходной с толстовской:
Первый номер [Последних новостей] вышел 27-го апреля 1920-го года. Просуществовала газета двадцать лет с лишним, первого издателя разорила, первого редактора не прославила, а в истории русской эмиграции сыграла роль огромную и выдающуюся <…>
А ровно через год, после долгих переговоров, колебаний и убеждений, незадачливые любители издательского искусства с огорченным достоинством удалились под сень струй, и на площадь Палэ-Бурбон приехал П. Н. Милюков[195] со всем своим генеральным штабом.
Осведомительный нейтралитет был немедленно сдан в архив, газета получила определенный облик, а то совсем пустячные обстоятельство, что сразу установленное республиканско-демократическое направление настроениям и вкусам большинства зарубежной массы далеко не соответствовало, нисколько нового редактора не смутило.
Генеральная линия была начертана раз навсегда, и до последнего номера, вышедшего 11 июня 1940-го года, никаких уклонений и ответвлений ни вправо, ни влево, допущено не будет (Дон Аминадо 1954: 265).
Дело в том, что Дон Аминадо имел неосторожность весьма скептически отозваться о либеральной цензуре, устанавливающейся в эмигрантских литературных проектах. Стихотворение Дон Аминадо «Писаная торба», написанное еще до окончания Гражданской войны, осмеивало навязываемую литературе политическую платформу, уже доказавшую свою полную нежизнеспособность:
Я не могу желать от генералов,
Чтоб каждый раз, в пороховом дыму,
Они республиканских идеалов
Являли прелести. Кому? И почему?
Когда на смерть уходит полк казацкий,
Могу ль хотеть, чтоб каждый, на коне,
Припоминал, что думал Златовратский
О пользе просвещения в стране.
Есть критики: им нужно до зарезу,
Я говорю об этом не смеясь,
Чтоб даже лошадь ржала марсельезу,
В кавалерийскую атаку уносясь.
Да совершится все, что неизбежно,
Не мы творим историю веков.
Но как возвышенно, как пламенно, как нежно
Молюсь я о чуме для дураков!
(Дон Аминадо 1921: 33–34)
Об истории разногласий, связанной с этим стихотворением, пишет современная исследовательница:
Стихотворение «Писаная торба», опубликованное в «Последних новостях» и вошедшее в «Дым без отечества», послужило причиной (а может быть, только поводом) ссоры с Павлом Николаевичем Милюковым, возглавлявшим «Последние новости». Милюков усмотрел в стихотворении уклонение от «главной линии», из-за чего в последующие три года в «Последних новостях» не было опубликовано ни строчки Дон-Аминадо. Крамольное стихотворение высмеивало последовательную республиканскую идеологию, впрочем, высмеивало вполне невинно <…> Ссора с Милюковым вынудила Дон-Аминадо публиковаться в других изданиях, прежде всего в рижской газете «Сегодня» (Петровская 2002).
Милюков приехал в Париж в начале 1920 года. В течение года исподволь шел переход парижских литературных начинаний под его эгиду. Аминадо вскоре окажется вторым потерпевшим в том же самом процессе, что и Толстой.
Именно на этом фоне они с Дон Аминадо едут на летний отдых в дешевом пансионате.
Вандея
«Лето, как настоящие шуаны, провели в Вандее, в Олонецких песках», — начинает Дон Аминадо свое повествование. «Олонецкими песками» Толстой окрестил Sables d’Ologne, деревню на берегу Атлантического океана. Толстые жили там с двумя детьми, Фефой, сыном Крандиевской от первого брака с Ф. А. Волькенштейном[196], и Никитой, которого Аминадо называет «белокурый, белокожий, четырехлетний крохотун с великолепными темными глазами» (Дон Аминадо 1954: 266–267). Рядом жил редактор «Progres Civique» месье Дюме, постоянно занятый фотографированием:
Сюжет для снимков выдумывал, конечно, Алексей Николаевич.
— Ты, — обращался он ко мне, — будешь изображать циркового борца легкого веса, потому что не признаешь лангуст и худ, как церковная мышь. Надень на себя твое купальное трико, и нацепи одну единственную медаль, самую малюсенькую, и то, так сказать, для красоты слога!
Называться ты будешь Джон Пульман, и приехал ты только что из Ирландии. — А я нацеплю одиннадцать медалей, золотых и серебряных, — Никита, неси медали, незаконнорожденный[197]! — и буду называться борец тяжелого веса Иван Дуголомов, чемпион мира и Калужской губернии, поняли? Ничего не поняли!.. Скажи французу, чтоб пленку переменил! <…>
«Борец Иван Дуголомов»
По ходу действия, мы должны были изобразить предельный момент борьбы, Иван Дуголомов пыхтел, сопел, надувался и железным кольцом обхватывал борца легкого веса.
По данному знаку, фотограф примерялся, щурил глаз, нацеливался и щелкал:
— Дирекция благодарит почтеннейшую публику за посещение! — торжественно провозглашал Толстой, и, почувствовав внезапный острый голод, требовал лангуст, устриц, белого вина, — благо все это стоило грош медный, — и с нескрываемой жадностью, обсасывая косточки, презрительно швырял в сторону не обладавших столь бешеным аппетитом созерцателей:
Вам, гагарам, недоступно
Наслажденье битвой жизни!
Гром ударов вас пугает…
Гагары хохотали, как ни одни гагары в мире не хохочут, а гордый Буревестник, выпятив увешанную медалями грудь борца и кормилицы, церемонно тряс руку monsieur Dumay, и улыбался слащавой, наигранной улыбкой, которую почему-то сам называл:
— Улыбка номер семнадцатый!..
<…>
Через несколько дней Вандейское сидение кончилось.
Пора возвращаться «домой», в Париж, с новым сувениром в продавленном чемодане, — фотографическим снимком чемпионата борьбы, перечеркнутым надписью:
«Вы жертвою пали в борьбе роковой… падайте дальше! Дорогому такому-то его счастливый соперник. Иван Дуголомов» (Дон Аминадо 1954: 268–270).