— Я буду бодр, ваше величество, когда смогу поехать к нашим войскам! — громко, даже с какой-то яростью произнес Василий Васильевич.
— Да поможет тебе бог, — ответил Александр, из доклада врача знавший, сколько еще придется валяться на больничной койке этому беспокойному, мечущемуся человеку, желающему непременно находиться в центре самых важных и жарких боевых дел.
Государь медленным шагом покидал госпитальную палату.
— Я счастлив, Василий Васильевич! — торопливо, срывающимся шепотом заговорил Скрыдлов, когда за дверью притихли шаги удаляющейся свиты императора, — Но мне очень неловко: ты же оставлен без награды!
— Дорогой мой Николай Ларионович! — Верещагин приподнял голову, — Да разве нужна художнику эта награда? Я настойчиво отказывался и от первого креста. Когда я вижу боевого офицера без орденов и медалей — мне прискорбно, а если встречаю с орденами и лентами какого-то придворного пиита или портретиста, меня, извини, тошнит. Мне такой человек видится воришкой, снявшим ордена с чужой груди!
— Но ты их заслужил, Василий Васильевич, ты на моей «Шутке» проявил большее геройство, чем любой матрос!
— Эх, мне бы на ноги подняться! — мечтательно проговорил Верещагин.
— Вместе встанем на ноги, — успокоил его Скрыдлов, — Встанем, прогуляемся по Бухаресту, забредем в лучший ресто-ран и даже станцуем с красавицами румынками!
— У кого что болит, тот о том и говорит, — сказал Верещагин. — Я вдруг вспомнил одного бедного офицера. Это было в Средней Азии, и он геройски вел себя в жарком деле. И был смертельно ранен. А войско наше имело успех. Генерал, утешая обреченного, сказал, что главное-то сделано: победа завоевана. С какой же ненавистью посмотрел офицер на генерала! И я понял его: для него, молодого и красивого, главным в этот момент была собственная жизнь. А он с ней прощался!
— Жизнь — вещь радостная, — согласился Скрыдлов.
— У немцев есть орден Черного орла, — продолжал Верещагин, — а на нем надпись: каждому свое. Намек на то, что он положен только высшему кругу. Солдат умирает на поле битвы без награды, а придворный украшает себя очередным крестом! Наш поэт сочинил по такому поводу басню, обыграв это самое: каждому свое. Солдата, потерявшего в бою ногу, успокаивает некий лицемер:
Пожалуй, брат, не вой:
Пускай твоя нога пропала.
Получше здесь твоей нога отпала,
А ты солдат простой!
И ты знаешь, что ответил тот солдат? — спросил Верещагин.
— Нет, но хочу знать, Василий Васильевич.
— Фельдмаршала я ниже;
Но ах, моя нога была ко мне поближе.
Так вот и я, Николай Ларионович. Ближе всего мне сейчас моя рана, и не дает она мне покоя. Нет, не болью своей, это я перенесу. Тем, что уложила меня в госпиталь и держит здесь словно на привязи. Из-за нее, окаянной, я, может, не сделаю самое главное в своей жизни! — чуть ли не со стоном вырвалось из груди Верещагина.
Скрыдлову нечем было успокоить поверженного в уныние соседа. И он сказал то, что говорил тысячу раз:
— Война завтра не кончится, Василий Васильевич. Скоро вернешься н действующую армию и сделаешь все, что задумал. На выставку твоих картин я приду первым!
— Но там не будет переправы через Дунай! — возразил Верещагин.
— Зато никуда от нас не уйдет наш поход на «Шутке»! — отпарировал Скрыдлов.
Лихорадка делала свое скверное дело, состояние Верещагина становилось все хуже и хуже. Его перевели в другую комнату и положили одного. Здесь уже никто не мешал ему: ни Скрыдлов, желавший во что бы то ни стало развеселить, ни многочисленные посетители Сначала все это понравилось Верещагину, потом стало невыносимо грустно: и от незаживающей раны, из которой продолжали вытаскивать обрывки белья и сукна, и от лихорадки, заставлявшей стучать зубами и плавать в собственном поту, и от полнейшего одиночества, и от этой сестры милосердия, румынки, не знавшей ни слова по-русски и делавшей все наоборот.
Веселая особа сестра милосердия! Верещагин просит воды, а она песет ему утку, он умоляет поправить подушку и положить его повыше, а она хватает его за ноги и тащит вниз: ей показалось, что больной лежит слишком высоко. Просит дать ему хинина, а она с улыбкой наливает столовую ложку касторового масла и подносит к его рту. Вот и сейчас она стоит у его постели и улыбается, не понимая, чего желает этот странный человек.
— Смените белье, оно такое мокрое, что можно выжимать! — просит Верещагин и отбрасывает пододеяльник.
— О-о-о! — улыбается она своей белозубой улыбкой и кокетливо грозит ему пальчиком. Глаза у нее такие веселые, что Василий Васильевич подумал, не истолкует ли она его просьбу как нескромность, и снова натянул на себя одеяло.
— Мерси! — поблагодарил Верещагин.
Сестра неродерпула плечиками и покинула палату.
Раньше он ежедневно мог питаться свежими новостями: лихие моряки и отутюженные штабс-офицеры знали все, а если и не знали, то могли сочинить такое, во что поверил был любой недоверчивый слушатель. По посетителей нет, и нет новостей. Когда Верещагин спрашивает про Дунай сестру милосердия, глаза у той теплеют и она готова запеть. И только. Спрашивает Василий Васильевич про гурок, болгар и русских, она по-румынски повторяет эти слова и улыбается. А ведь наверняка румынские газеты пишут о том, что происходит на нравом берегу. Лечащий врач заходит в его палату редко и повторяет одни и те же слова: «Мы — за Дунаем».
Как же обрадовался Верещагин, когда заметил в двери темноволосую головку со знакомым и милым профилем!
— Можно к вам, Василий Васильевич? — спросила девушка в белой косынке сестры милосердия. — Или вы не узнали меня?
— Оленька! — воскликнул Василий Васильевич, словно увидел свою первую любовь. — Вас-то мне и не хватало! Давно вы здесь? Надолго ли?
— Из Журжево я вернулась сегодня утром, — ответила она. поправляя его подушку. — Часть наших девушек отправили в Систово, а вот меня сюда. — Она скорбно покачала головой. — Я так просилась в Систово: ведь там Андрей… — Она внезапно умокла, застеснявшись своей откровенности.
— Я все понял, Оленька, — сказал Верещагин. — Ничего, милая, будете еще и в Систове, и в Тырнове, и в Габрове — всюду еще успеете побывать!
— Там сейчас так опасно, Василий Васильевич, — озабоченно проговорила Ольга. — Сегодня сюда доставили первых раненых, там уже идут такие бои!.. — Немного помолчала, робко улыбнулась, — Один солдат, Василий Васильевич, из роты… — Она опять запнулась. — Угрюмый, но такой славный человек! Думал, что ранен только в руку, а у него и грудь штыком проколота. А верит, что догонит свою роту. Он очень любит своего командира подпоручика Бородина…
— Оленька, когда этому солдату станет полегче, придите вместе с ним, хорошо? — взмолился Верещагин.
— Хорошо, Василий Васильевич. А вы-то как тут, вид мне ваш совсем не нравится.
— Я тоже хочу догнать свою роту, Оленька! — тихо проронил Верещагин.
II
Всякий раз, когда у Ольги Головиной выпадала свободная минута, она спешила в палату Василия Васильевича Верещагина, пытаясь развеять его невеселые мысли и хоть как-то подбодрить. Пришла она и сегодня.
— Как почивали, Василий Васильевич? — спросила она с улыбкой, едва переступив порог комнаты. — Какой сон видели?
— Прежде всего, Оленька, садитесь, — пригласил Верещагин. Обождал, пока она присядет на стул у его изголовья. — Видел я сон не сон, а целую толпу своих же героев. Вы знаете, Оленька, будто я просыпаюсь, а они окружили мою кровать и смотрят на меня с немым упреком: самаркандский нищий с тонким железным прутом в руках, киргизский охотник, поднявший на руке сокола, опиумоед с пустыми, невидящими глазами, смертельно раненный, прикрывший правый бок двумя ладоня-