— Как бутерброд — вкусный? — спросил я.
Медленно опустив булку с начинкой, Ник перевел взгляд на застывших у меня за спиной Бенни и Рыжего. У него хватило ума понять, что на его обед мне наплевать.
— Да, а что?
— А то, что парню, которого вы избили сегодня утром, кусок в горло не лезет.
— Я просто умираю от чувств. А тебе какое до него дело?
— Он мой друг.
— С каких это пор ты любишь евреев? — презрительно спросил Колуччи.
— Этого? — ответил я. — Уже четыре дня.
Отец Ника был сицилиец, однако его убили, еще когда Ник был совсем маленьким, после чего его мать перебралась к своему старшему брату Фреду Хейнкелю. Она больше так и не вышла замуж, и Ник воспитывался в семье Хейнкелей. И мать, и вся остальная семья были немцами первого поколения, настроенными яростно пронацистски — до, во время и после Второй мировой войны. Хейнкели были единственными родственниками, которых когда-либо знал Ник Колуччи, поэтому он впитал все их предубеждения.
— К чему ты клонишь? — спросил он.
— Ты украл у него ермолку. Я хочу, чтобы ты ее вернул.
— Ты что, издеваешься надо мной? — спросил опешивший Ник.
Я покачал головой.
— Или ты отдаешь ее сам, или я забираю ее силой. Выбор за тобой.
Ник долго смотрел на меня, затем перевел взгляд на Бенни и Рыжего. Он взвешивал свои шансы: уступить или ввязаться в драку. Затем Колуччи украдкой взглянул на братьев Руссомано; те, отложив недоеденные бутерброды, подались вперед. Их крошечные глазки бегали, тонкие усики топорщились. Ник снова посмотрел на меня, и я буквально услышал, как у него в голове вращаются шестеренки. Драться придется трое на трое… силы равные. Ник не любил драться на равных, он бы предпочел двое, а еще лучше — трое на одного. Его взгляд судорожно метнулся по заполненному людьми ресторанчику, и он понял, что большинство посетителей здешние. Он их знает, и, что гораздо важнее, они знают его. Если он встанет в позу, а мы намнем ему бока, он потеряет лицо — чего главарь банды никак не мог себе позволить. Увидев, что блеск у него в глазах гаснет, я понял, что победа за нами. Ник Колуччи не станет рисковать ради шапочки какого-то еврейчика. Именно на это я и рассчитывал, именно поэтому я и предпочел встретиться с ним в людном месте, там, где его все знают.
Неприятно усмехнувшись, Ник сказал:
— Ладно, приятель… забирай ее себе.
Сунув руку в задний карман, он вытащил ермолку и протянул ее мне.
— Спасибо, Ник… как приятно иметь с тобой дело, — лучезарно улыбнулся я.
— Ты еще пожалеешь об этом, Веста.
— С нетерпением буду ждать этого случая. Ну а пока если еврей, о котором мы говорили, снова вернется домой без своей ермолки, я сначала пришлю тебе замечательное кресло-каталку, а затем позабочусь о том, чтобы у тебя возникла в нем необходимость.
Мы вернулись обратно на такси, и я, сказав Бенни и Рыжему подождать внизу, поднялся наверх и постучал в дверь квартиры Сидни. Он открыл дверь, и я протянул ему ермолку. Сидни с восхищением посмотрел на нее, но брать не стал.
Всунув ермолку ему в руку, я сказал:
— Бери. Тот, кто ее отнял, приносит свои извинения. Он просил передать, что его больше не интересуют ермолки. Эту фазу он уже миновал и очень сожалеет о случившемся.
— Ого, — пробормотал Сидни.
— Пожалуйста, возьми ее… а потом объясни, черт побери, почему ты предпочел быть избитым, но не отдал какие-то библиотечные книги.
Взяв ермолку, Сидни сказал:
— Это же книги… а книги — это очень важно. Мой папа говорит, что книги — это самое важное, что есть в жизни. В них есть все, что когда-либо узнавали люди. И то же самое говорит наш раввин.
— Сидни, позволь объяснить тебе одну вещь. Это не Куинс — это «Адская кухня». Есть принципы, а есть практика. Принципы могут говорить, что надо поступить правильно, но практика говорит, что это, весьма вероятно, станет твоим последним поступком в этой жизни. Так что я предпочитаю мыслить практически… понятно?
Сидни неохотно кивнул.
— Понятно.
— Вот и хорошо. Ступай дочитывать свои книги.
— А ты не хочешь на них взглянуть?
— Меня ждут друзья.
— Тогда, может быть, как-нибудь потом?
В этот момент он показался мне таким хрупким и беззащитным, что я просто не смог его оборвать. Поэтому я вздохнул и сказал:
— Ну, хорошо, как-нибудь потом.
Лицо Сидни расплылось в ослепительной улыбке, а я поспешил вниз. Бенни и Рыжий ждали меня у подъезда, и мы повернули на север к последнему логову Бенни Вила, квартирке в полуподвальном этаже старого серого здания на Западной тридцать седьмой улице между Девятой и Десятой авеню.
Это была самая обычная квартира: короткая лестница к двери, расположенной ниже уровня мостовой, три окна в ряд. Половина большой комнаты представляла собой что-то вроде гостиной: мягкие кресла с протертой обивкой, пара таких же диванчиков, кофейный столик, сделанный из старой дубовой двери. В правом переднем углу у окна висела большая боксерская груша. Над головой люстра из оленьих рогов, на полу вязаные коврики, стены украшены афишами гангстерских фильмов. В дальней половине комнаты стояли пианола и антикварный бильярдный стол. Здесь было очень уютно, и квартира служила нам местом сборищ.
Бенни было лет восемнадцать-девятнадцать, но точно свой возраст он не знал, потому что свидетельства о рождении у него никогда не было. Он был нежеланным ребенком Великой депрессии, родившимся в гримерке ночного клуба в Гарлеме, в котором незаконно торговали спиртным. Его мать там пела, а отец работал барменом. Когда началась война, отца призвали в армию, и в день высадки в Нормандии он оказался в первой волне тех, кто штурмовал позиции немцев на побережье. Там он был серьезно ранен, а когда мать Бенни выяснила, что ее муж к тому же получил и сильную контузию, она с ним развелась. Через месяц она отдала Бенни в государственный приют. Сейчас, пять лет спустя, в начале лета 1950 года отец Бенни оставался умственно неполноценным инвалидом, помещенным в приют для ветеранов, а мать, спившаяся наркоманка, до сих пор пела в одной из самых захудалых гарлемских забегаловок. Бенни знал, кто его родители, но, судя по всему, никто из них не мог сказать, когда именно он родился. Пока он рос, его отфутболивали друг другу родственники и комиссия по делам несовершеннолетних; в шестнадцать лет Бенни бросил школу и оказался на улице. Я познакомился с ним за несколько лет до этого, сразу признал в нем уличного бойца, прирожденного атлета, и взял к себе в банду.
Когда мы добрались до квартиры Бенни, я заметил перед домом «Форд» отца Луи и увидел идущего навстречу Порошка, рядом с которым ковыляла Энджи, сука бассет-хаунд. Мы вошли вместе, и я сразу же направился к телефону, чтобы позвонить на работу отцу. Он уехал в Лас-Вегас, и я хотел узнать, не вернулся ли он.
Мальчонка стоял у бильярдного стола, Прыгун и Луи сидели, развалившись, на кушетке, — Прыгун листал комиксы, а Луи рассматривал старый журнал «Экран». Как всегда, Луи был во всем черном, и хотя он снял пиджак, сорочка оставалась застегнутой на все пуговицы, галстук был туго затянут, а брюки топорщились отутюженными складками, острыми, как лезвие бритвы. Оторвавшись от журнала, Луи поморщился, увидев у ног Порошка собаку. Он протянул руку, но ничего путного из этого не вышло. Энджи без раздумий прыгнула на диван рядом с Луи и уронила голову ему на колени. Вскрикнув, Луи вскочил с дивана, расправляя брюки. Собака осталась лежать на его месте.
— От этой псины воняет! — рявкнул Луи. — Ты когда-нибудь ее моешь?
Порошок пожал плечами.
— Энджи терпеть не может воду.
Потрепав собаку за шею, Прыгун спросил:
— Тогда п-почему у Энджи нет б-блох, раз ты никогда ее не моешь?
— Именно поэтому у нее и нет блох, — ответил Порошок. — Блохи любят воду.
— Это еще кто тебе сказал, черт побери? — спросил Луи.
— А что, у Энджи есть блохи?
— Нет.
— Вот видишь!
Логика была бесспорной. Подойдя к пианоле, Порошок начал исполнять в бешеном темпе «Атласную куклу» Эллингтона. Его музыкальное дарование ничуть не уступало его размерам. Это не переставало нас поражать, потому что Порошок лишь взял несколько уроков, когда учился в начальной школе, — но если он хоть раз слышал мелодию, то воспроизводил ее безошибочно. Если бы Порошок родился где-нибудь в американской глубинке, родители направили бы его учиться в консерваторию. Я набрал номер, и в этот момент Мальчонка, положив кий, попросил: