— А газ?
— И газ кругом, — сказал десятник.
Им навстречу быстро плыли несколько огоньков — шли люди с лампами. Десятник поднял лампу, освещая лица проходящих.
— А, Лиходеев, стой…
Десятник был среднего роста, молодой, а стоявшие перед ним люди очень велики, и Степке казалось, что они тянутся к десятнику, вот-вот схватят его своими длинными ручищами.
— Ты что ж это, — говорил десятник заросшему бородой человеку. — Я не посмотрю, что ты артельщик. Ты, собачья морда, этапом на родину пойдешь за такое безобразие.
Бородатый человек жалобно сказал:
— Андрей Петрович, вот тебе ей-богу, тут мошенства не было, ошибка вышла.
— Ошибка! — крикнул десятник. — На тридцать аршин ошибся! Я думал, ты православный.
— Прости, Андрей Петрович, ребята меня смутили.
— Штраф заплатишь — не будешь смущаться; и за все тридцать аршин с тебя вычет будет.
— Андрей Петрович! — испуганно сказал бородатый.
Десятник махнул рукой и пошел дальше. Степка, оглядываясь, бежал за ним, — ему все казалось, что бородатый, подняв топор, гонится за десятником.
Долго шли они, поднимались вверх, спускались вниз; ходы делались то совсем узкими и низенькими, то снова расширялись…
Вряд ли была на свете работа проще Степкиной. Его поставили на одном из дальних штреков возле тонкой деревянной двери и велели пропускать партии вагонеток.
Десятник сказал Степке, что дверь эта не простая, а какая-то «вентиляционная» и что, если ее не оставлять открытой, утечет воздух и забойщики не смогут работать, начнут задыхаться.
Первые два часа вместе со Степкой возле двери сидел другой мальчик, показывая Степке работу. Мальчика звали Сашкой, он был побольше Степки, неразговорчивый и равнодушный, как старик.
— Ты здесь давно? — спросил Степка.
— Да-а-в-но, — сказал Сашка и зевнул,
— А лошадей здесь много?
— А я их считал, что ли?
— А уголь где?
— Вот оттуда везут. — И он показал на черный низкий коридор.
— А ты там был?
— Зачем мне туда ходить, я дверовой.
Потом Сашка сказал:
— Ты здесь посиди, а я пойду в воздушник; если спросит артельщик, скажешь: дверового десятник на другой штрек перевел.
— А зачем? В какой это воздушник?
— Спать, — оживившись, сказал Сашка. — Спать тут хорошо, — тепло, тихо. А дома мы в каюте живем, десять человек. А тут спать хорошо, только не велят, англичанин человек семь уже уволил.
Он ушел, неторопливо шаркая лаптями, а Степка остался один.
И тотчас мальчик почувствовал величавую тишину шахты, тишину, ни с чем не сравнимую, ибо нигде на земле не бывает подобной тишины. Потом Степка узнал, что и здесь есть звуки и шумы. Тихонько свистит воздух, стучат капли капежной воды, иногда, шурша, валится кусок породы, иногда жалобно кряхтят стойки крепления. Степка снял рубаху, прикрыл ею лампу и вышел за дверь. Сперва перед глазами вертелись цветные круги, блестели искры, но затем их поглотила спокойная чернота.
Когда дома Степка просыпался до рассвета, ему казалось, что в комнате совсем темно, но через несколько секунд глаза начинали различать зарево завода, смутно синела печка, пятнами выступали горшки на полке. А здесь, сколько Степка ни тер глаза, чернота была нерушима и густа; хотелось заорать и начать разбивать ее кулаками.
Протянув руку, мальчик пошел обратно к двери, и тусклая шахтерская лампа засияла перед ним, как солнце.
«Вот, — думал Степка, — если уснуть, а лампа погаснет — можно проспать пятьдесят лет. Ведь люди просыпаются от света, от крика, от гудка, от клопов и блох, а здесь ничего такого нет. Наверно, в шахте есть много тайных мест, где спят шахтеры. Там, наверху, ходят жены, плачут, штейгера-англичане грозятся штрафами, а шахтеры спят себе да спят».
Потом Степка удивился, как тонкие деревянные стойки выдерживают тяжесть железного завода. Вдруг над головой домна?
Издали раздался гул. Когда Стопка услышал его в первый раз, он собрался бежать; теперь же он знал: гремели колеса вагонеток. Гул становился громче, послышался пронзительный свист коногона.
Лошадь шла быстро, мотая головой. Коногон то бежал впереди, то, навалившись грудью на вагончик, толкал его что было силы.
— Но, родной, давай, ог-го-о! Давай, проклятая, чтоб ты издохла! — кричал он.
Лошадь, храпя и роняя слюну, прошла мимо Степки, тускло блеснул ее холодный, мутный глаз.
Коногон крикнул:
— Эй, мальчик, подбери сопли, губернатор скачет! — И хотя он шутил, худое лицо его имело измученное и злое выражение.
Под конец дня, когда Степка увидел, что шахта не заваливается, что не произошло пожара и взрывов, а лишь унылая тишина и мрак висят над ним, ему стало тоскливо.
Партии вагонеток ходили редко. Одну гнал высокий худой коногон, шутивший со Степкой, другую водил совсем молодой парень, чуть постарше Пашки. Этот парень был жесток со своей лошадью: когда она останавливалась, он бил ее по голове тяжелым куском сланца, ругался страшными словами, и лошадь, видно, его ненавидела — она прижимала уши, шла боком, норовила лягнуть или укусить.
Кроме коногонов, почти никто не ходил по далекой продольной. Раз прошел чернолицый забойщик, посмотрел на Степку и сказал:
— Что, парень, дежуришь?
Когда худой коногон возвращался порожняком, Степка вкрадчиво спросил:
— Дядя, а что тут кушают? Очень хочется.
— Что едят? — переспросил коногон и остановил лошадь. — Едят разное: забойщики — уголь, крепильщики — обаполы[2], глеевщики — породу.
Потом он сказал:
— Ты, дурак, должен всегда при себе хлеб иметь. Упряжка двенадцать часов, — если не евши сидеть, то на-гора не подымешься, такое получится ослабление.
Он достал из кармана ломоть хлеба и отломил маленький кусочек.
— На уж, возьми, — сказал он и крикнул лошади: — Эй, Маруся, заснула!
Степка старательно жевал хлеб и размышлял обо всем, что случилось за последние дни. Хотелось спать. Он вспомнил слова дверового Сашки и поднялся на ноги, прошел несколько шагов. Когда же кончится проклятая упряжка? Как там хорошо, наверху: быстрый дым летит из заводских труб, мальчишки затевают игру, брешут собаки.
Степка садился и снова вставал, пробовал прыгать на одной ноге, стучал кулаком по двери, но тяжелая сонливость не проходила…
Должно быть, Пашка ухватил Степку за ухо. Он вскочил, полный ярости и страха.
Прямо в лицо мальчику глядел белый глаз подземной лампы, а человек в клеенчатой тужурке теребил его ухо и говорил на ломаном русском языке:
— Очень сильно спишь, мальчик!
Рядом стоял знакомый десятник.
— Арчибальд Петрович, мальчонка первый день работает. Круглый сирота, — сказал он.
Англичанин отпустил Степкино ухо и удивленно спросил:
— Круглый?
— Ну, ни отца, ни матки у него.
Англичанин похлопал Степку по плечу и сказал:
— А, очень хорошо. Семьдесят пять копеек штраф вычесть.
Они ушли, а через некоторое время десятник вернулся и сказал:
— Вот ты в первый день и заработал четыре гривенника, дурак, а тридцать пять в контору еще будешь должен. Хорошо, он сильно выпивши был, а то не посмотрел бы, что первый день…
— Дядя, — спросил Степка, — долго еще тут сидеть?
— Забойщики пройдут, и ты с ними пойдешь, — сказал десятник.
Ужасное уныние охватило мальчика. Раньше одна лишь мать заставляла его носить воду, собирать уголь и бегать в лавку, — ее можно было не слушать, хитрить. Материнская лупцовка не страшила Степку. Здесь же множество людей следило за ним, заставляло его дежурить около чертовой двери. Если забойщики пройдут другой дорогой — он навсегда останется под землей. А мать в участке, о нем и не вспомнит никто. От таких мыслей стало бы тошно и взрослому человеку.
Степка совсем уже собрался умирать, когда послышались милые людские голоса и на штрек вышла угольная артель.
Видно, забойщики устали — всю длинную дорогу они шли молча, лишь изредка кто-нибудь ругался, ударяясь о низкий свод.