— Какой там триумфатор, просто старик, — проглотил Унисон таблетку от сердца.
— Не скромничай! Эти женщины…
— Женщины всегда остаются женщинами, — улыбнулся композитор такой застенчивой и нежной улыбкой, которую знала только его жена Фея Мироновна, не имевшая никакого отношения к военно-морской службе.
Юбилей
* * *
— Алло!.. Алло!.. Вы меня слышите? — кричит в телефон Круговертов.
— Пека… Очень плохо слышу. Погоди, я возьму другую трубку… Алло!.. Ал-ло!.. Теперь хорошо.
— Добрый вечер, Туся.
— Добрый. Впрочем, не знаю, стоит ли с тобой здороваться. Почему ты не пришел на юбилей нашего выпуска? Двадцать пять лет прошло.
— Не мог, очередное ненужное заседание, а отвертеться не удалось. А у вас интересно было?
— Как тебе сказать, и радостно и грустно.
— Почему грустно?
— «Время гонит лошадей». Нам всем уже за сорок. Пока еще сохраняем человеческий вид. А вот Лена Костричкина сдала так, что смотреть на нее больно. Помнишь, какая у нее фигурка была, все ждали, что Ленка знаменитой гимнасткой станет, а теперь ты бы ее не узнал, все женские формы потеряла, кажется старухой и одета как-то по-старушечьи. Жалко! Но другие девочки — молодцом, приятно выглядят.
— Много вас, ветеранов, было?
— Девчонок — шестнадцать, мальчиков — восемь. Дантес явился, по-прежнему красивый, но толстый и лицо наглое. Увидел меня, полез целоваться, я его быстренько отшила, он говорит: «Я по-товарищески». Знаем мы, как по-товарищески, уже в восьмом классе девчонок тискал. Рассказывал, что во время войны был в какой-то секретной части, где опасно, а орденов не дают. Сейчас служит администратором в Новом театре, хвастает, что к ним публика валом валит, а ему приходится от контрамарочников оборону держать.
— Тип он, этот Дантес.
— Конечно, тип. Слушай дальше: Витя Малышев был. Он сейчас капитан сухогруза, где-то на Камчатке. Специально отпуск взял, чтобы к нам на юбилей приехать. Не то что другие личности, которые предпочли на заседаниях преть. Ляля Мишутина — врач-эпидемиолог, Тося Козлова — директор швейной фабрики, Костя Башмаков — единственный из нашего класса рабочий класс, токарь, его часто по телевизору показывают. Да, знаешь, еще кто был, Сеня Фурман.
— Сенька, дружок мой!
— Семен Семенович Фурман — академик, у него две Звезды, только он их не носит. Мой Белозерский острит, что Семену Семеновичу это не нужно, он сам звезда первой величины.
— Сенька Фурман! Какой же он сейчас?
— Такой же, как был, только на голове ноль растительности. Директор его в президиум затащить хотел, а он ни в какую: «Дайте мне хоть один день человеком, а не академиком побыть», и уселся с нами в последнем ряду.
— Ну, а народный наш был?
— Прислал телеграмму из Чехословакии такого содержания: «Утонул в гастролях. Поздравляю. Прошу навечно считать меня учеником десятого „а“ класса двести семьдесят третьей. Борис».
— Веселый был, — вздохнул Круговертов, — хорошо, чтобы у него веселья на всю жизнь хватило, это ведь быстро сгорающий материал. Давай, Туся, рассказывай по порядку, как вы праздновали.
— Сначала торжественное заседание было. У нас ведь всюду без этого обойтись не могут, как, говорят, в старое время без молебна. Сенька первый не выдержал, встал, подмигнул — и мы за ним стройными рядами.
Пришли в наш бывший класс, подали руку скелету, вот кто не постарел нисколечко, расселись по партам, где кто когда-то сидел. Дантес — на первой, академик — на последней. Тося Козлова рядом с Костей Башмаковым у окна. Знаешь, Пека, я животное не чувствительное, но и у меня чуть слезу не выбило. Сидим молча, вдруг неизвестно откуда взялось вино и пирожные, это, конечно, мальчишки расстарались. Витя Скосырев, он сейчас директором завода, сказал:
— Выпьемте, ребята, за тех, кого больше нет с нами, им мы обязаны тем, что мы живы.
Все встали, выпили молча, девчонки расплакались.
Затем мы выпили за наставников наших, за мужей и жен и за самих себя. Тут мы развеселились, перебивая друг друга, вспоминали смешные истории из школьной жизни, пели старые песни, которые теперь не поют, танцевали старые танцы, над которыми теперь смеется молодежь.
Засиделись далеко за полночь, пока сторожиха, такая же сердитая, как наша Федосия, не выгнала нас.
— Ой, — спохватилась Туся, — заболталась я. Мне нужно моих мужчин кормить. Юрику уже четырнадцать, Белозерскому недавно членкора дали. Читал, наверное, в газетах. А потом еще мне готовиться нужно. Подзащитный попался такой, что своим враньем мешает мне. Пока. Ты звони, целую.
Она положила трубку, а Круговертов подумал: «Почему это женщины так любят целовать по телефону?»
ИЗДАЛЕКА
Поздний вечер. Скорее ночь. Академик Белозерский читает какую-то пухлую диссертацию. Жена лежит в постели с детективом в руках. В соседней комнате спит юноша. У него такое же серьезное лицо, как у отца, и красивое, как у матери. Белозерскому скучно читать то, что известно всем. Жена едва следит за содержанием книги. Завтра сложный процесс, борьба с прокурором, который не может понять тонкости подросткового возраста.
Длинный прерывистый звонок телефона разрезает комнату. Академик, осторожно ступая, идет к телефону и говорит приглушенно:
— Я слушаю вас.
— Это — Париж, — говорит телефонистка. — Мне нужен Белозерски.
— Белозерский у аппарата.
— Виноват, мне нужен мадам Белозерски.
— Мадам? — удивляется академик. — Простите, одну минутку. Ташенька, тебя Париж.
— Париж! — легко спрыгивает жена с постели и в одной рубашке и тапочках бежит к телефону.
— Белозерская слушает! — кричит она в трубку.
— Бонжур, мадам, — слышит она знакомый голос.
— Пека, — смеется она, — как тебе не стыдно разыгрывать, будить ночью пожилую женщину, потенциальную бабушку. Я слышу, ты где-то рядом.
— Ну, знаешь, до бабушки тебе тянуть и тянуть. А я, честное пионерское, в Париже. Вместе с выставкой наших художников. Взяли с трудом мои полотна, и, конечно же, не лучшие.
Академик Белозерский принес халатик жены, заботливо и осторожно накрывает ее плечи.
— Париж! — завистливо вздыхает она. — Это чудо!
— В общем-то, городишко неплохой. А для нас, художников, — Мекка, но тут чудес архитектуры и живописи гораздо меньше, чем туристов. Вавилонское столпотворение: немцы, голландцы, итальянцы и американцы. Знаешь, этих столько здесь, что я не понимаю, кто же у них остался дома. Конечно, я кое-где все-таки побывал. Потом шлялся по улицам. Нет, ты не можешь представить, кого я здесь встретил.
— Сеньку Фурмана. Белозерский говорит, что без него ни один международный съезд или симпозиум не обходится.
— Не угадала. Подумай еще. Впрочем, тебе никогда не догадаться, не хватит фантазии. Не мучься. Встретил я Староверова.
— Ой! Ивана Сергеевича! Неужели он еще жив?
— Конечно, он ведь тогда по дурости нашей стариком нам казался. Нам восемнадцать было, а ему тридцать. Теперь нам к пятидесяти катит, ему чуть за шестьдесят перевалило. Он еще очень молодо выглядит и не поседел совсем. Я на него случайно в одном кафе наткнулся, и, представь себе, он меня сразу узнал: «Здравствуйте, если не ошибаюсь, Пека Круговертов из двести семьдесят третьей». Какая память!
Халатик снова упал с плеч жены, и снова Белозерский осторожно укрыл ее.
— Он что, тоже там туристом? — осторожно спросила Туся.
— А кем же еще, — рассмеялся Пека, — или ты думаешь, что он…
— Не говори глупости, — рассердилась Туся. — Иван Сергеевич, он такой благородный был. Помню, как-то ты сбежал с его урока и еще уселся греться на солнышке против окон нашего класса. Он подошел к окну, увидел тебя и говорит: «Молодые люди, там, кажется, Петр Круговертов?» А потом вернулся на свое место и сказал: «Нет, нет, наш воспитанник не может быть там». Мы тебе потом взбучку дали.