— Евгений Семенович, работники кино написали письмо-протест против предательской деятельности Сахарова. Не поставите ли и вы свою подпись?
— Я ни черта не знаю про него и его внезаконную деятельность. Никаких его писем и статей не читал. Как же подписывать столь ответственный документ?..
— Ну, как хотите. Это сугубо личное дело, Евгений Семенович. — В трубке прозвучали недовольные интонации, потом раздались частые гудки.
Минут через 10–15 снова звонок.
— Евгению Семеновичу привет!
— Привет.
— Ты что, не доверяешь ЦК? — дружелюбно прозвучал в трубке приятный баритон.
Я повторил то, что уже сказал «трубке» из Союза, но спросил:.
— А кто уже подписал? — Десятка полтора названных фамилий не могли не впечатлять: это были уважаемые люди отечественного кинематографа. — Ну, ставьте и мою!.. — брякнул я в трубку.
На душе было скверно. Ведь чувствовал же я, что совершил что-то непорядочное, даже мерзкое. Но внутренний голос утешал: «Значит, так надо! Ты поступил как коммунист!»
И когда генеральный секретарь ЦК КПСС М.С.Горбачев снял с опального Сахарова обвинения, вернул его из ссылки, из города Горького, в Москву, потом даже дал ему выступить на Первом съезде народных депутатов СССР — я испытал стыд за невольное участие в травле этого человека. Я чувствовал к себе самому отвращение…
Душевные терзания тех дней сделали мою жизнь невыносимой: одолевали бессонница, сердцебиение, обострялись давние, ставшие уже хроническими, заболевания.
Пришлось обратиться к врачам. После обследования услышал диагноз: «Переживания даром не прошли — сильнейшее нервное перенапряжение, диабет… никаких перегрузок!»
Я словно ждал такого толчка и сразу потребовал освободить меня от обязанности быть руководителем секции кино в Комиссии по Госпремиям! Отказался я и от преподавательской работы во ВГИКе, хотя была она для меня и радостью, и… учением. Но расстаться со студентами было надо: работать, как прежде, с полной эмоциональной отдачей, когда я, чтобы зажечь учеников, зажигался сам, теперь мне было не по силам. А жить без запальчивости, без горения, без того, чтобы отдавать студентам всего себя, я не мог…
Типы
М.А.Шолохов как-то сказал: «Я материал не собираю, я его сгребаю». То есть достаточно только наблюдать и…
Во ВГИКе шел дипломный спектакль «На дне». Тесная аудитория заполнена зрителями — педагогами, студентами, родственниками моих учеников. И вскоре мы почувствовали одобрение и признание нашей работы.
После спектакля я поздравил с успехом своих «детей», теперь уже, как будет записано в их дипломах, «артистов кино, театра и телевидения». И заторопился в Домодедовский аэропорт: мне предстояло поздним рейсом вылететь в Алма-Ату на какой-то очередной кинофорум.
Особого желания лететь, как и радости от этой поездки, я не испытывал, но надо было… Председатель Госкино СССР Ф.Т.Ермаш так и сказал: «Надо, Женя!»
Это «надо» вошло в мою кровь и плоть еще с детства: «надо» всегда звучало как наказ, приказ, как заклинание. Надо — значит надо!..
По дороге в аэропорт, нервно выкуривая одну сигарету за другой, я размышлял о судьбах своих выпускников, о том, что ждет их в будущем. Четыре года я отдавал им все, что умел сам. Старался зажечь и своей любовью к нашему, теперь уже общему делу. Отдавал — и сам учился у них тому, чему хотел бы научиться раньше, чего не умел, но хотел уметь. Теперь пусть сумеют они…
Я еще был полон впечатлениями от нашего прощания, когда обнимал и целовал своих «детей»… Я верил в их талант, верил в их счастливую творческую судьбу. Хотел верить — ведь все мои студенты получили заявки от студий, театров, телевидения. Но все же многое беспокоило меня. Я уже предчувствовал, что грядут большие изменения в кинематографе, — и не в лучшую сторону. Уже явно ощущалась волна отрицания прежнего кино, волна разрушающего все и вся нигилизма… А за этим неизбежно должен был последовать спад кинопроизводства. Кому тогда будут нужны мои выпускники? Из света автомобильных фар, бивших в асфальт шоссе, передо мной возникали лица моих бывших студентов. И особенно их глаза… глаза, которые я никогда не забуду: полные счастья, благодарности, любви… И тревоги перед будущим.
В таком возбужденном состоянии я вошел в депутатский зал аэропорта Домодедово. Тихо, комфортно, просторно… А мне вдруг стало тесно, душно, неприкаянно… Четыре года общения со студентами, горения, полной отдачи себя и вдруг — оказаться одному… ну и курил беспрестанно, чтобы успокоиться… Докурился до того, что началось удушье, кашель, позыв на рвоту!..
Всё! Вот в этом тихом, респектабельном зале для избранников народа я и решил бросить курить. Хватит! Надоело кланяться разным экстрасенсам, иглоукалывателям, надоело доверяться разным жвачкам, полагаться на суперфильтры… Всё! Надо наконец проявить волю! Решил — надо выполнять свое решение! Вот сейчас выпью рюмочку коньяку, выкурю последнюю, самую сладкую сигарету, выброшу портсигар, зажигалку в урну и… Всё! Всё!..
Подошел к стойке буфета. Там было многое, с чем тогда не только в Москве, но и по всей стране были трудности, — напитки наши и заморские, икорка, балычок, различные орешки-заедочки… И на диво — никакой тебе очереди, к чему наши люди настолько привыкли, толкаясь в битве за зубной пастой, мылом, солью, не говоря уже о масле, мясе, сосисках и прочих необходимых для жизни продуктах…
— Сто пятьдесят коньяка…
— Какого?
— Лучшего.
Буфетчица плеснула в фужер остатки из одной бутылки, долила из другой… Надо же, подумалось, коктейль какой-то…
— «Наполеон», — словно прочитав мои мысли, сказала буфетчица и кокетливо поставила передо мной коричневатую смесь.
— Салат из крабов, — продолжил я свой заказ, решив, что на сэкономленные от курева деньги могу в конце концов позволить себе пошиковать. Гулять так гулять…
Присел за свободный столик. Публика в зале важная, несуетливая, немногословная, так что, подумал я про себя, такая обстановка способствует совершению поступка, достойного мужчины… Залпом осушил фужер, пару раз ткнул вилочкой в крабы: копаться в салате дальше не было смысла — внизу вместо крабов лежала картошка с горошком. Тоже коктейль…
Главное оставил на потом — последняя в моей жизни сигарета! Положив на стол портсигар и зажигалку (купленные в Токио, модные, золоченые), я уже предвкушал прощальную глубокую затяжку «явушки»…
И вдруг — ни «разрешите», ни «можно ли», ни «свободно ли» — возле меня важно опустился на стул государственный муж с депутатским значком на лацкане пиджака. Я уже давно заметил в зале этого человека: импозантный, он вышагивал с особым достоинством. Так и чувствовалось: вот-вот распустит павлиний хвост… А распускать было чего: красивый, ухоженный, и костюм сшит, конечно же, в ателье при Совмине… «Ну и хрен с тобой, — мелькнуло в голове. — Я для тебя — реквизит, ну и ты для меня — бутафория».
Впился я в сигарету, словно в губы любимой, и задумался… Вспомнил, как в пору довольно долгого пребывания в Киеве, когда снимался «Почтовый роман», зашел я пообедать в ресторан «Украина». В зале было пусто. В ожидании окрошки сидел и читал газету. Издалека, от входной двери, через зал прямехонько ко мне шла молодая женщина. Была она сказочно хороша собой: и одета стильно, и причесана с «шиком», и походка, будто по подиуму себя несла…
— Разрешите? — спросила она хрипловатым меццо (я почему-то ожидал серебристого сопрано) и, не дождавшись моего ответа, села визави. Я отложил газету — не читать же при даме.
Появившемуся с моей окрошкой официанту она приказала:
— Триста водки, борщ с пампушками и закусон… Водку мигом!
Несколько разочарованный несоответствием внешнего с внутренним, я опустил ложку в жидкую окрошку. Подперчил, подсолил, пару раз хлебнул.
На столе появился графинчик с «черниговской», в ту пору очень популярной и дефицитной водкой. Соседка наполнила два фужера.