Месяц пролежал я в Николаеве в обкомовской больнице — местной «кремлевке». Пора была арбузная, и мою огромную отдельную (как для особо почетного гостя) палату буквально завалили не только ими, но и дынями, виноградом. Я не знал, что мне делать с этим изобилием, и кормил дарами своих поклонников всю больницу. Под окнами палаты постоянно ходили мои зрители, приносили с собой кто варенье, кто домашнюю баклажанную икру — откуда-то узнали, что я ее обожаю. Однажды кто-то принес для лечения болей в спине тертую редьку — чтобы прикладывать к ушибленному месту. Воспользоваться этим народным средством я не мог: жара стояла тогда такая, что от запаха редьки можно было задохнуться…
Из Николаева транспортировали меня в Москву, в Институт курортологии и физиотерапии. Руки и ноги не двигались… При малейшей попытке шевельнуться от боли в позвонке я терял сознание…
После длительных исследований Вера Степановна Преображенская, замечательный специалист, невропатолог, добрейший, милейший человек, собравшись с духом, при помощи латинской терминологии начала излагать суть моего заболевания.
— Вера Степановна, выносите приговор сразу и по-русски, — сказал я.
— Ну… Ваш позвонок серьезно поврежден: два диска раздавлены, ущемляют нерв…
— Ну и?..
— Попытаемся обойтись без хирургии. Но от вас надолго потребуется большое терпение.
— И что потом?
— Потом будет видно. Может, придется подумать о другой профессии… — Она старалась говорить мягко и предупредительно…
Не знаю, как я взглянул на доктора, только она изменилась в лице. В ее глазах я заметил искорки сочувствия и сострадания. Может, она, дорогая моя, только сейчас поняла, почувствовала, какую невыносимую душевную боль причинила, — физическая по сравнению с этой болью, казалось, померкла.
После тягостного молчания Вера Степановна ушла, не смягчив приговора. И все же, как бы там ни было, — правда лучше. «А может, она готовит меня к худшему? — думал я. — Чтоб было чему радоваться в конце лечения?» А лечение было длительным и мучительным. Об этом говорить не хочется…
Но вот о другом не могу не сказать. Где-то в прессе, кажется в «Советском экране», проскользнула заметка о том происшествии в Николаеве. Да и слух уже разнесся — ведь шлепнулся-то я на глазах тридцати тысяч зрителей. Пошел поток писем. Писали люди из разных уголков страны. Кроме выражения сочувствия предлагали способы лечения травами, корнями, смолами… Предлагали свои услуги быть сиделками или поводырями… Предлагали деньги, продукты…
Трогательное участие простых людей, моих зрителей, поклонников, согревало душу, придавало силы в преодолении недуга. Спасибо им всем!..
Выписался я из института закованным в жесткий широкий борцовский ремень и с палочкой. Еле уговорил не давать инвалидность 2-й группы (это без права работы) — согласились на 3-ю. Спасибо!.. И, как говорится, «положили пенсион» — 41 рубль. Одним словом, «гуляй — не хочу!»
Позвонила Елена Николаевна Гоголева, моя неизменная матушка по спектаклям в Малом театре. В то время она была председателем месткома.
— Женечка, почему вы не оформляете пенсию?
— Спасибо, оформил.
— Вам полагается персональная, республиканского значения.
— Если полагается — дайте.
— Напишите заявление с просьбой…
— Нет!..
— Почему??.
— Стыдно себя оценивать! Унизительно попрошайничать!..
Елена Николаевна повздыхала в трубку, высказалась недовольно о моем характере, стала убеждать, что так заведено, так принято, так делают все…
Я очень переживал этот разговор. И правда, при чем тут она: бюрократическая канитель и ее заставляет идти по кем-то созданному бездушному кругу…
У Льва Толстого есть мудрые слова: «Пора перестать ждать неожиданных подарков от жизни, а самому делать жизнь».
Я не ждал подарков, хотя от добрых людей они приходили в виде предложений: работать педагогом, стать заведующим труппой, директором театра… Киностудии «Ленфильм» и имени Довженко предложили мне поставить фильмы. Режиссура — это было то, о чем я тайно мечтал…
Значит, надо было начинать все сначала, надо было «самому делать жизнь»! И я решился… Но об этом — в следующих главах…
«Родная кровь»
Отвалявшись в Институте курортологии со своими позвоночными болячками, получив инвалидность с правом на работу, выписался я в туманную перспективу.
Все мое богатство — костыли, корсет. И еще пенсия… Но бедным я не был — полные понимания, сочувствия глаза жены, детей лечили мою душу. Ни нытья, ни хныканья в семье не проявлялось. Так и жили — на 150 рублей Лидиной зарплаты плюс моя пенсия. Тогда, в 60-е годы, на такие деньги еще как-то более-менее жилось…
И все же мысль, что я инвалид… Но не может же быть, чтобы из-за каких-то там позвонков остался я немощным, совсем непригодным для любимого дела?.. Эти думы терзали меня до отчаяния, хотя я и не высказывал их вслух…
И вот… Однажды в мою квартиру буквально ворвался, как ветер, восторженный молодой человек: режиссер Миша Ершов. Михаил Иванович приехал ко мне со сценарием фильма «Родная кровь». Ворвался и сразу взял инициативу разговора в свои руки — не давал сказать мне ни слова. А мне было что ему сказать. Он же пытался уверить меня в том, что играть главную роль в его фильме должен я, и никто другой! (Хотя потом я узнал, что у него до меня были сложности с выбором актера — хотели, чтобы играл другой, очень известный тогда артист, правда, поставивший условие, чтобы с ним играла его жена. Кому-то эта актриса не понравилась, и семейный дуэт для съемок фильма не утвердили.)
Пока Миша Ершов увлеченно доказывал мне, что видит в главной роли только меня, я пытался вставить хоть словечко о том, что двигаюсь пока по-черепашьи, что после длительного лежания я не в форме: физиономия — как арбуз.
— Понимаешь, Семеныч, Федотов (герой фильма) это тебе не какой-нибудь казак или князь. — Он намекал на «Поднятую целину» и «Воскресение». — Это… это… Да ты, Семеныч, прочти!..
Он ушел…
Я прочел сценарий, и мне показалось, что Федор Федорович Кнорре написал акварельную вещь: весь материал был как бы соткан из очень нежных, тонких нитей. И написан сценарий был пронзительно чувственно и просто. Просто.
Такого ярко полюсного состояния я никогда не испытывал: радость от поступившего предложения и горечь от физического бессилия… Но я ощущал в себе запас неиспользованных возможностей, который ложился на материал роли. Так сложилось в моей творческой судьбе, что до этого все мои герои были в основном буйные, темперамент выхлестывал из них. Но я уже тяготился этим: мне хотелось чего-то другого.
Я видел тогда, что на нашем экране не хватает любви нежной, тихой, не хватает ласки. Любовь — это вовсе не обязательно страсть, любовь — она многогранна. Я же еще не знал про себя — есть ли во мне такие качества, чтобы продемонстрировать нежность, хрупкость любви на экране. Только чувствовал: внутри что-то мучило меня, значит, просило выхода. Словом, душевные струны скрипичные уже звучали, но для этих струн дека была неподходящая — контрабасная: физически я был еще не в форме, чтобы воплощать материал роли на экране… Налицо полное несовмещение внутреннего и внешнего — дисгармония… Катастрофа…
И вот снова у меня дома Михаил Ершов, осветив утро своей оптимистической улыбкой:
— Ну, Семеныч, какова вещица?
Зачем, подумалось мне, травить его и свою душу, мучить и себя и его — ведь не смогу я сейчас сыграть эту роль. И выплеснул все наболевшее, как ушат холодной воды:
— Миша! Сам не заблуждайся и меня в грех не вводи… Отказываюсь я…
— По-че-му? — Ошарашенный режиссер выговорил это слово протяжно, по слогам. — Неужели роль, сценарий не понравились? — Он смотрел на меня как на сумасшедшего.
— Любовная история чистая, в высшей степени благородная… Трудно не поверить писателю Кнорре, который утверждает, что солдат, да и все наши люди, вышли из безумства войны не озлобленными, чистыми…