* * *
И вот точно быстрая гроза, удар за ударом, разражается над боярыней.
У царя Алексея, на верху, о Морозовой было назначено думное сидение: строптивую решили взять жесточью.
О ходе дела Федосья Прокопьевна знала от сестры Евдокии. Той все новости с верху переносил муж.
— Слышь, княгиня, — говорил он маленькой жене. — Сам Христос глаголет: время пришло пострадати…
Он толкал княгиню под батоги, на дыбу, он хорошо знал, что так его разведут с Евдокией и он женится на другой…
Младшая сестра всей душой прильнула к старшей, хотя, может быть, и догадывалась о коварстве мужа.
На простодушной мученице Евдокии, воистину, знаменуется свет лица её старшей сестры. Евдокия во всём как отражённый, тихий свет. Но не будь такой опоры, как свет-Евдокиюшка, не могла бы вынести всех испытаний и Федосья.
При первых же толках о решении верха Евдокия Урусова перебралась в дом сестры, чтобы ни в чем и никогда не оставлять её больше.
Боярыня Морозова отпустила от себя своих стариц-монахинь.
— Матушки мои, время пришло, — поклонилась она им в ноги на прощание. — Благословите страдати без сомнения за имя Христово.
Сёстры остались в хоромах одни. С минуты на минуту ждали, что за ними придут. Федосья устала, легла в постельной комнате, на пуховике, близ иконы Богородицы Фёдоровской.
Рядом с сестрой прилегла Евдокия.
Вечерело. Сёстры ждали многой стражи, стрельцов с бердышами, а пришёл к ним от царя один только дьяк. Государь-де приказал спросить, «како крестишься».
Морозова, не поднимаясь с постели, молча сжала пальцы по-древнему, в двуперстие. Так же молча подняла руку с двуперстием Евдокия. Дьяк ушёл.
Снова тишина в доме. Затишье перед бурей. На самом закате к царю пришла присылка от Морозовой. Государь выслушал дьяка и сказал:
— Люта эта сумасбродка.
А к ночи дом Морозовой был полон и стрельцов и дьяков. Участь боярыни и княгини была решена. Архимандрит вошёл к ним уже без поклона, без истового креста на иконы.
— Царское повеление постигает тебя, — сказал архимандрит боярыне. — И из дому твоего ты изгоняешься. Полно тебе жить на высоте, сниди долу…
Кругом, может быть, засмеялись. Боярыня Морозова сурово молчала, к ней жалась меньшая сестра.
— Встань и иди отсюда, — приказал архимандрит.
Сёстры не тронулись. Тогда обеих вынесли из дома в креслах.
Когда несли их, безмолвных, точно окаменевших, за толпой стрельцов, на крыльцах, послышался тонкий детский крик:
— Мамушка, мамушка…
От шума в доме проснулся сын Морозовой, отрок Иван, сбежал со среднего крыльца, за матерью. Только тогда шевельнулась она, посмотрела на сына с улыбкой:
— Сынок, Ванюша.
И отрок поклонился ей вслед.
В доме дьяки опрашивали слуг, их согнали толпой в людские хоромы. Кто крестился в двуперстии, тех отделяли ошую[153]. В доме стояли плач, брань и стук стрелецких бердышей.
А сестёр уже донесли до подклетей. Кат надел им на ноги грузные конские железа, заковал. У подклети стала стража.
Кончился век боярыни Морозовой и княгини Урусовой.
Начался нескончаемый век двух страдалиц-сестёр Федосьи и Евдокии.
* * *
На рассвете, едва только стала громоздиться туманом и дымом Москва, в подклеть к сёстрам, сгибаясь и сплёвывая, пробрался дьяк Ларион Иванов.
Дьяк приказал кузнецам сбить железо. Сёстры занемели и от цепей и от холода: две ночи они лежали, скованные в подклети. Дьяк приказал им идти в Чудов. Обе отказались.
Тогда стрельцы понесли на плечах носилки с боярыней Морозовой, а за носилками, пешей, пошла её младшая сестра княгиня Урусова.
Боярыню стрельцы ввели в Соборную палату. Её поставили перед судом епископов.
Долго в молчании смотрели на молодую женщину, бледную, с сияющими синими глазами, Павел, митрополит Крутицкий, и Иоаким, архимандрит Чудовский, и думные дьяки.
Иоаким Чудовский, тот, что когда-то смолоду служил в конных рейтарах, начал выговаривать боярыне с горячностью:
— Старцы и старицы довели тебя до судилища, пожалей хоть красоту сыновью.
Морозова ответила тихо:
— О сыне перестаньте мне говорить, ибо Христу живу, а не сыну.
Собор переглянулся, пошептался, и вопросы со всех концов палаты начали как бы загонять боярыню в угол:
— Причащаешься ли ты по тем служебникам, по которым государь-царь, благоверная царица, царевичи и царевны причащаются?
— Нет. И не причащусь, потому что царь по развращённым Никоновым служебникам причащается.
— Стало быть, мы все еретики?
— Вы все подобны Никону, врагу Божью, который своими ересями как блевотиной наблевал, а вы теперь-то осквернение его подлизываете…
Ярый шум поднялся на Соборе. Упорную раскольщицу уже не судят, ее бранят, «лают».
Она стоит молча, прижавши руку с двуперстием к груди, только вздрагивают полузакрытые веки.
— После того ты не Прокопьева дочь, а бесова дочь, — крикнул кто-то.
Она открыла глаза, перекрестилась:
— Я проклинаю беса… Я дочь Христа.
Уже исступленная, ожесточённая — заблуждающаяся ли в упорстве своём или вдохновенно видящая тайные видения небесные, но сильная и непобедимая в вере своей стоит перед Собором Морозова.
И, может быть, видела она все святые видения и знамения, крылья светлой Руси.
И странно, боярыня Морозова перед судом московских епископов вызывает образ иной и дальний: светлой Девы Орлеанской, тоже на суде.
Но не в кованых латах русская Жанна д’Арк, а в той невидимой кольчуге духовной, о какой сказано у апостола Павла[154].
* * *
Её увели назад, в подклеть, снова забили ноги в железа.
А наутро думный дьяк снял сёстрам железа с ног, взамен надел обеим острожные цепи на шеи.
Морозова перекрестилась, поцеловала огорлие студёной цепи:
— Слава Тебе Господи, яко сподобил еси мя Павловы узы возложить на себя…
Конюхи вынесли её, закованную, к дровням. На дровнях её повезли через Кремль.
На Москве курилась метель. С царских переходов, у Чудова, поёживаясь от стужи, царь смотрел, как везут строптивую раскольницу. Может быть, уже жалел, что не пострашилась она страданий и позора, может быть, уже и «постанывал», глядя на боярыню.
На позорный поезд Морозовой смотрела и молодая царица Наталия, чернобровая, крутотелая, разогретая сном. Смотрела без сожаления, с холодным равнодушием.
За дровнями, ныряя в метель, молча бежала толпа. Вероятно, эти мгновения и изобразил Суриков в своей «Боярыне Морозовой».
Последнюю молодую Московию в лице боярыни Морозовой везли в заточение. Морозова подымала руку, крестясь двуперстно, и звенела цепью.
Её отвезли в Печёрский монастырь, под стрелецкую стражу.
Евдокию, тоже обложивши железами, отдали под начало в монастырь Алексеевский.
Сестёр разлучили.
Алексеевским монахиням приказано было силком водить княгиню в церковь. Она сопротивлялась, её волочили на рогожах.
Маленькая княгиня билась, рыдала:
— О, сестрицы бедные, я не о себе, о вас плачу, погибающих, как пойду в ваш собор, когда там поют не хваля Бога, но хуля…
Упорство или заблуждения старшей, Федосьи, ожесточённая её жажда пострадать за старую веру, у Евдокии ещё сильнее: как зеркало, с резкостью, отражает она все черты старшей сестры.
* * *
На Москве о сёстрах-раскольницах начался жестокий розыск.
Одну из морозовских стариц, Марью, жену стрелецкого головы Акинфия Данилова, бежавшую на Дон, схватили на Подонской стороне. Её, окопавши, посадили в яму перед стрелецким приказом. «Бесстыднии воины пакости ей творяху невежеством, попы никонианские, укоряя раскольницей, принуждали креститься в три персты и ломали ей персты, складывающе щепоть».
Братья Морозовой тогда же были согнаны с Москвы: старший, Фёдор — в чугуевские степи, а младший, Алексей, — в Рыбное.