Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

День для богатых и знатных людей проходил в обязательной праздности. Философы, в оправдание её, ссылались даже на Геродота[58], который указует, что германцы праздность тоже почитали за честнейшее, а земледелие за самое низкое упражнение. Ничем не занятые богатеи, зевая, блуждали по покоям и по двору, шли к знакомцам и коротали с ними невыносимо долгий день в разговорах, пересудах, глумах и пианстве. И пьяницей считался не тот, кто, упився, ляжет спати, но «то есть пьяница, иже упився, толчёт, бьётся, сварится».

Ежели богатеи и знать хотели убить время на охоте, отцы и тут восставали. «Кая ти нужа есть псов множество имети? Кой ти прибыток есть над птицами дни изнуряти?» Стоило заняться музыкой, и это оказывалось сетями диавола. Диавол же был в зерни[59], в тавлеях-шашках, и в шахматах. Единственно, что допускали отцы в качестве прохлаждения, была природа и заботы хозяйственные. «Аше хощеши прохладитися, изыди в преддверие храмины твоея и виждь небо, солнце, луну, звёзды, облака овы высоци, овиже нижайше и в сих прохлажайся, смотря их доброту и прослави Творца тех Христа Бога. Аше хочеши ещё прохладитися, изыди на двор твой и обойди кругом храмины твоея, сице же и другую, и прочая, такоже и двор твой, и аще что рассыпася, или пастися хощет, созидай, ветхая поновляй, неутверждённая укрепи, прах и гной сгребай в место да та к плодоносию вещь угодна будет. И аще хочеши вяще прохладится, изыди во оград твой и рассмотри сюду и сюду, яже к плодоносию и яже к утверждению створи. Или аще не достало та есть, изыде на поле сёл твоих и виждь нивы твоя, умножающа плоды ово пшеницею, ово ячмень и прочая, и траву зеленеющуся, и цветы красные, горы же и холми, и удолия, и езера, и источники, и рекы и сим прохлажайся, и прославляй Бога, иже тебе ради вся сия сотворшего».

У князя Семёна было, однако, своё любимое развлечение: он любил Божие благословение хорошего письма и добрые списки Божественного Писания, заставками доброзрачными украшенные. Он больно был бы рад иметь книги и иного содержания — он не монашил, как многие из его звания, — но о ту пору вся светская литература на Руси состояла из «Слова о полку Игореве» — отцам не удалось истребить его до конца, как они ни старались, — и «Слова Даниила Заточника», — которое неизвестный автор «писах в заточении на Беле-озере и запечатах в воску и пустих во езеро, и всем рыба пожре, и ята бысть рыба рыбарём, и принесена бысть ко князю, и чача её пороти, и узре князь сие написание, и повеле Данила освободити от горького заточения».

— Пойдём-ка в клеть, я покажу тебе кое-что, — сказал князь Семён, никогда не упускавший случая похвастать своими художественными приобретениями.

Они шагнули в светлую и весёлую клеть.

— Погляди-ка вот на эту икону Святой Троицы, — проговорил князь Семён, показывая небольшой образ. — Из Новгорода привезли. Письмо новгородское сразу узнаётся по тому, что в золото отдаёт, а суздальцы — те пишут эдак в синь, мертвенно — я их не больно жалую. А эта вот работа Андрея Рублёва — у него письмо эдак словно в дым, в облака ударяет. Говорят, это оттого, что много он вохры брал. Да это что!.. — с увлечением воскликнул князь. — Ты вот чего погляди…

Князь Василий невольно широко раскрыл глаза: на полотне была изображена женщина, и в лице её было такое сходство со Стешей, что у него сердце загорелось. На руках она держала младенца, а долговолосые, кудрявые юноши казали младенцу рукописание какое-то.

— Что это? — спросил он.

— Это Богородица фряжская, — сказал тот. — У фрязей я её и купил. И писал будто её какой-то ихний хитрец именитый, вроде нашего Рублёва Андрея. Ты погляди, только что не говорит! Эта-то не его письма, сказывали, а только с его Богородицы списано. Что, каково?

Князь Василий не мог глаз от Богородицы фряжской отвести. И хотелось ему выпросить её у князя Семёна и было совестно: а вдруг как догадается?

— А эту знаешь? — продолжал князь Семён и развернул на рытом зелёном бархате стола большую книгу. — Это вот птица Строуфокамил. Она кладёт яйца пред собою и сидит и смотрит на них сорок дён, вот как тут показано. А это вот Алконост — другие его Алкионом величают, который вьёт гнездо на берегу моря, а сам садится на воду. Семь суток сидит Алкион, пока не выведутся птенцы, и на это время стоит на море великая тишь. А это вот Кур, ему же голова до небеси, а море по колена. Егда солнце омывается в Окияне, тогда Окиян восколеблется и начнут волны Кура по перью бити. Он же, очутив волны, и речёт: кокореку. И протолкуется сие философами так: светодавче, Господи, дай свет мирови! Егда же то воспоёт и тогда вси куры воспоют в один год[60] по всей вселенной.

— А эта?

На красивой пёстрой заставке была изображена дева, которая, купаясь в синем море, плескала лебедиными крыльями.

— Это Обида, — сказал князь Семён, любуясь прекрасным, чётким и тонким рисунком.

— Почему же обида?

— Не ведаю почему, но Обиду всегда так пишут. Гожа?

— Гожа.

Князь Василий повесил голову: и в его сердце живёт обида горькая, но его обида не так красносмотрительна.

— Князь Иван Юрьич Патрикеев, — распахнув дверь, проговорил от порога отрок.

— Милости просим, батюшка! Давно ожидаем. Добро пожаловать.

XIII. НЕЗРИМЫЕ СТАВКИ

— Ну, как тебя Бог милует, батюшка? — обратился князь Семён к тестю.

— Живём, хлеб жуём, зятюшка… — сняв горлатную шапку и вытирая пот, отвечал князь Иван Юрьевич. — Как твои здравствуют?

— Всё слава Богу, батюшка.

— Ну, слава Богу лутче всего. А к тебе кое-кто из наших ещё собирается. Надо бы нам совет держать…

— Садись пока, отдыхай, — собирая свои сокровища, сказал князь Семён. — Кто да кто быть хотел?

— Да все хотели бы, опасаются только, — садясь, отвечал князь Иван Юрьевич. — Курбский, сватушка твой, стал вон даже об отъезде к великому князю литовскому поговаривать. Да что, старый Кобыла и тот вчерась грозился: отъеду, мол. Я ещё посмеялся ему: куда нам с тобой отъезжать? Разве на погост. Вишь, сына его, Петьку-щапа, не пожаловал государь рындой[61] правой руки… Не дают места холопа, так он и о вольности боярской вспомнил.

Отрок снова распахнул дверь и впустил в горницу ещё троих гостей. То были Беклемишев-Берсень, великий задира, Иван Токмаков, рыженький, щуплый, с востренькими глазками, и дьяк Жареный, сухой, чёрный и волосатый, с большими сердитыми глазами. Обменялись поклонами, о здоровье осведомились, всё как полагается, по чину, не торопясь, и расселись по лавкам.

— Ну, что новенького слышно? — спросил, смеясь глазами, князь Семён.

— Вота! — засмеялся Берсень всеми своими чудесными зубами. — Ты, поди, первый человек теперь около великого государя — не тебе у нас, а нам у тебя спрашивать! — смеялся он, оглядывая всех весёлыми карими глазами.

— Ну, что ж… — погладил свою бороду-диво князь Семён. — Я к ответу готов. Но хорошего ничего не слыхать, гости дорогие, ни с которой стороны, а плохого хоть отбавляй. Вам ведомо, что хан золотоордынский готовится идти на Москву, а великий государь и в ус не дует. С Литвой всё размирье идёт. А кроме того, нелады у него и с братьями. Не будь старой матушки его, инокини Марфы, он враз съел бы и Бориса Волоцкого, и Андрея Углицкого, да старушка всё за них заступается. А те пользуются, под её рукой баламутят. Новгородцы, прослышав про все нелады наши, а в особенности про размирье с татарами, снова стали с Казимиром литовским ссылаться, и, по-моему, не сегодня, так завтра, а бунт учинят они беспременно. Нужды нет, что колокол их в Москве — они и без колокола так назвонят, что тошно будет…

— Ну, пошумят, пошумят да и отойдут, — усмехнулся Жареный. — Кто новгородцев не знает?

— А заметили вы, бояре, — спросил живо Берсень, — что колокол их совсем не так звонит, как наши московские колокола? Сколько бы их враз ни звонило, его всегда слышно.

вернуться

58

Геродот (между 490 и 480 — ок. 425 до P. X.) — древнегреческий историк, автор множества трудов по военной истории, истории скифов и др. и получивший почетный титул «отца истории». Прим. сост.

вернуться

59

Зернь — игра в кости. Прим. сост.

вернуться

60

Час.

вернуться

61

Рында — телохранитель, оруженосец. Прим. сост.

25
{"b":"176811","o":1}