В мастерской мамзель Виль глаза разбегаются ещё больше, чем в самых лучших модных лавках «О тампль де гу[199]» и «Мюзе де нувоте[200]». Самое замечательное у неё — готовые на все вкусы шельмовки, шубки без рукавов, из всякого цвета и всякой добротности материй, и глазетовая, и аглинского сукна, и стриженого меха, и с вышивкой, и с кружевом, и с лентами, и с красной оторочкой. На шельмовках вся Москва помешалась! А как начнёт мамзель Виль показывать распашные кур-форме, да фурро-форме, да подкольные кафтанчики, да чепцы всех сортов, величин и форм, всех цветов и материй, да рожки, да сороки, да а ля греки, да «королевино вставанье», да башмачки-стерлядки или же улиточкой, — нет сил оторвать глаза, и хочется забрать всё и целый день примеривать дома. В платье, ей заказанное, мамзель Виль советует непременно вставить для пышности проклеенное полотно, прозванное лякриард, потому что оно не только держит материю несмятой, а и само шумит и привлекает всеобщее внимание. Сейчас без этого лякриарда хоть и в общество не показывайся, никто замечать не станет; а вот на балах — не годится, очень размокает, если вспотеешь в модном танце — вальсоне.
От мамзель Виль приходится ехать к другой знаменитой модистке, к мадам Кампиони, которой заказано платье самое поразительное, последний парижский крик, хотя по виду простенькое неглиже[201]. Вы представьте себе белый с пунцовым карако а ля пейзан: коротенький пиеро из белого лино а жур, без подкладки, с маленькими клиньями и белыми флёровыми рукавами, и всё сие обшито пунцовою лентою; юпка такая же, как пиеро, конечно, без фижм, но на бёдрах с пышностью; на шее белый флёровый, пышный, однако полуоткрытой платок, как бы говорящий: «Скрываю прелесть, но не жесток»; чепец белого лино гоффре с маленькими круглыми складками, убранный пунцовою ж лентою, к платью подобранный в полном совершенстве; всенепременно носить при этом большие круглые золотые подвески. Говорят, что в Париже стало недостаточно золота, потому что все щеголихи носят его на себе в виде блонд, ожерелий с большими сердцами, серёг, бахромы, колец и обручей, даже и на ногах. Но приятнейшее в сём модном неглиже — это пунцовые башмачки, при ходьбе и в танце мелькающие огоньками и обжигающие и глаз, и чувствительное сердце. Помилуй, сколь желаннее цвет пунцовый, нежели жёлтый с черным а ля контрреволюция, который тщились ввести французы, однако у нас не понравился! Нужно прибавить, что неглиже а ля пейзан требует особой причёски а ля кавальер, с весьма толстым шиньоном и мужескими локонами.
От модисток Настинька с тётенькой спешат домой, где ждут купцы с бельевыми тканями: всё бельё шьётся дома, но из холстов покупных, а свои, деревенские, идут только на дворовых. Опытные девки с утра до ночи кроят и шьют для Настенькиного приданого епанчи, исподницы, камзолы спальные, юпки и юпочки, платки на покрыванье, наволочки на одну и на две особы, на оконишные подушки, на стулья и канапеи, да занавесы постельные и подъёмные. Тётенька сама выдаёт нитки и иголки, кричит на девок, наказывает за плохой шов. И не только о белье думает, а во всё входит самолично: аптекарю приказала доставить всяких трав и снадобий, необходимых для домашних притираний: и травы нюфаровой, и воды бобовой, и лимонного соку, и дикой цикории, и уксусу, и козьего сала, и лаудану, и росного ладана, мужжавельных ягод, фиольного корню, гумми бенжуанской и даже тёртого хрусталю.
А назавтра с утра ехать смотреть мебели, иногда даже с папенькой, который по этой части сам большой любитель и знаток: сразу отличит, которая мебель по модели Давида, которая работы Жакобовой, а которая русских мастеров — Воронихина, Шибанова, Тропинина. Всего же приятнее бывать с папенькой на гулянье, где все ему кланяются, он же первым кланяется только большим вельможам и старым госпожам. И сколь парадна и пышна московская знать! Сколь ненаглядно одета бывает приезжая из Санкт-Петербурга графиня Разумовская, та самая, которая прославилась убранством головы: ей великий Леонар, из Версаля бежавший, сделал причёску из красных бархатных штанов, случайно на глаза попавших, — и все щеголихи на придворном бале позеленели от зависти! Из мужчин первый щёголь — старик Нарышкин, знаменитый своим кафтаном: весь кафтан шит серебром, а на спине вышито целое дерево, и ветки, сучки, листья весёлым блеском разбегаются по плечам и рукавам. Пожилые мужчины во французских кафтанах, в белом жабо, в чулках и башмаках, в париках пудреных. Князь Лобанов-Ростовский каждый день с новой тростью — у него их не меньше сотни, иные с драгоценными камнями, и, в отличие от других, князь носит бархатные сапоги. Молодежь одета по-модному и в своих волосах[202], иные выходят на гулянье во фраках с узкими фалдами, в жилетах розового атласа, в огромных галстуках, закрывающих подбородок, четырежды обмотанных вокруг шеи, в широких сапогах с кистями. Но на молодых людей девушке заглядываться не пристало.
День за днём — суета и маета, отдохнуть некогда. До свадьбы ещё далеко, девичье личико бледнеет, и рада Настинька, когда вечером, ежели тётенька не везёт на бал, с облегчением снимает с худенького тела ужасного тирана корпа, железными тисками сковывающего ей бока и грудь; зато талия у неё совсем в рюмочку — зависть подруг. И кажется: вот проходи ещё час-два в мучительном корсете — сердечко станет, дыханье прекратится, и случится, как бывает с тётенькой, столь модный ныне обморок коловратности…
По Москве
1. НЕЗНАКОМКА В КРАСНОМ
Мы полюбили её с первого знакомства и с первого взгляда. Нам представил её приятель, сам не знавший, с кем он нас знакомит. Она была в красном с золотой расшивкой — таких нарядов давно не делают. Она говорила на языке, который нам очень люб и к которому другие равнодушны. Когда она нас покинула, мы твёрдо знали, что эта встреча не может остаться единственной и что наши судьбы связаны.
Так и случилось. Недели через две она вернулась и осталась с нами на несколько дней. Суетливо и увлечённо мы занялись тайной её происхождения. Мы рылись в архивах и книгах родословий, пока совершенно случайно её замечание не натолкнуло нас на догадку. Речь зашла о томике стихов, давно всеми позабытом, название которого не было даже упомянуто. Мы бросились к многотомным справочникам и, руководясь только годом издания, напали на очень любопытное и заманчивое предположение. Оставалось проверить, не знакомы ли ей имена ближайших родичей автора книжки стихов.
Да, она знала некую Катиньку и назвала имя Никиты.
Именно этих имён мы и ждали.
Прошу простить меня за некоторую искусственность и таинственность рассказа и за недомолвки; именно в таинственности и была главная прелесть маленького события в жизни людей, живущих несколько обособленными интересами и страстно увлекающихся тем, что для других — пустяк или ничто. Мы переживали трепетно каждый шаг нашего сближения с поистине «прекрасной незнакомкой». Когда наконец она произнесла имя Никиты, трёхлетнего ребёнка (она назвала его нежно Никитинькой), мы бросились её обнимать: тайна её происхождения была разгадана.
Сразу стал понятен и весь круг её знакомств — свыше сотни имен, в большинстве очень известных и весьма аристократических: император, его два сына, блестящая вереница сановников; прославленный поэт; начинающий историк, впоследствии — виднейший; целый ряд образованнейших людей своего времени. Короче говоря — избраннейшие имена её эпохи, любопытнейшей исторической эпохи.
Дальше было бы трудно продолжать рассказ в том же таинственном стиле, раз тайна раскрыта. Но и расстаться с этим стилем трудно и обидно. Она для нас была действительно живым существом; я даже готов настаивать на том, что она и есть живое существо, или, точнее, то живое, совсем живое, что остаётся от ушедших в историю и вечность. Исчезает плоть, в небытии растворяется личность, — но живёт мысль, слово, живут буквы, одни — выписанные усердно, другие — с милой поспешностью, лёгкой небрежностью человека, утомлённого забавной для нас, а для него важной и полной интереса беготнёй по городу, которого уже нет, мельканьем встреч и болтавнёй с людьми, давно умершими. Но сам человек тут, перед нами, так что даже дыханье его слышно и видна его улыбка. И главное — человек, давно нам знакомый, но кто же знал, что это его рука?