Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ох, что-то сегодня как негоже! — скривил губы Молодой. — Я говорил, лучше бы чего другого.

— Ну, умел нагуливать, умей и терпеть, — холодно сказала Елена. — Не маленький.

Жидовин растерялся. Золота в кисе много было, но как выкрутиться? Во всяком случае, времени терять нельзя и минуты: скорей на Литву! Но не успел он дома собрать лопотьишка своего, как к нему явились пристава: великий князь Иван Иванович всея Руси тихо в Бозе опочил — к ответу!

У изголовья гроба было, по старинному обычаю, поставлено копьё. В ногах старая нянька усопшего причитала что-то унывное. Елена стояла выпрямившись, и тёмным огнём горели её прекрасные глаза. И Москва сразу зашепталась:

— Грекиня сработала. Дорогу своему Гаврику к престолу расчистить охота… Народец тожа! Может, она и жидовина-то тайком выписала: сама сколько времени так околачивалась.

До Ивана дошли глухие говоры Москвы. Он крепко нахмурился. Но сделанного не поправишь и грекиню свою надо прикрыть. И втайне он всё раскидывал умом: чья это работа — Софьи или Елены?.. И как только прошли сорочины, белого как смерть мистра Леона людными улицами повезли на Болвановку и там всенародно отрубили ему отчаянную голову.

— Вот тебе и звездочётцы! — сиплым смехом своим колыхался сизо-багровый Зосима, выпивая с дружками. — Глядел, глядел на звёзды-то, а земные-то дела и проглядел. Эх-махмахмахма! Ну, во славу Божию!

XXVIII. ПРОЩАНИЕ

— Хорошо… — трясущимися губами проговорила Елена. — Разойдёмся совсем. Я так больше и не хочу, и не могу: я знаю, что ты любишь меня, но я чую, что душой-то ты не то около… другой, — вся содрогнулась она, — не то где-то за тридевять земель. И я измучилась. И на прощанье, — она едва удержала рыдание, — одно тебя молю сказать: о чём ты тоскуешь всё, чего тебе не хватает?..

Князь Василий поднял голову. На бледном лице его было глубокое страдание.

— Ничего ты в том не поймёшь, Елена, — глухо сказал он. — Но… у меня в сердце словно червь какой живёт и точит. Вот такие яблоки бывают: снаружи не налюбуешься, а внутри червяк и горечь горькая. И люблю я жизнь, и нет у меня к ней охоты-то. И почему, скажи, я — князь Василий Патрикеев, которому открыты все пути, все дороженьки, а Митьке оставлена только рожа прелая, да кусок чёрствого хлеба? Кто это указал? И почему я должен целовать руку пьяному Зосиме? Для чего всё это напутано? Почему одни величаются, а другие слезами умываются? И где вера правая, раз вер всяких столько навыдумывали? Куда ни кинь, везде клин… — горько усмехнулся он и про себя подумал: «И никому не дал я счастья: ни тебе, ни княгине своей, которая ни в чём ведь не виновата, что она такая, а не эдакая, ни Стеше, которая сохнет теперь за оградою монастырской. Никому не дал радости, а всех замучил».

— Да что тебе до всего этого? — подняла на него глаза помертвевшая Елена. — Всякий сам своё дело смотри.

— Ну вот, я и говорю, что ничего ты в этом не поймёшь… как и сам я не понимаю… — проговорил он. — И вот ты спишь и видишь, как бы что-то там наладить, что-то ухватить, а для меня и престол московский, и богатства мои, и слава человеческая — это пепел горький.

И что ни говорили они в тиши избы мовной, ни к чему они не пришли, кроме того, к чему приходили уже не раз: к ощущению полной безвыходности.

— Ты верно говоришь: люблю я тебя, — продолжал князь. — Но и в любви моей к тебе только горечь. Да, могу я иной раз и забыть, что другой целовал тебя… а, может, и другие… — чуть выговорил он сквозь зубы и побледнел.

— Вася!.. — потянулась она к нему.

— Нет, оставь! Так все говорят, чтобы мёдом горечь покрыть, но я никому не верю… — продолжал он. — Не поверю и тебе. Муж-то во всяком случае у тебя был… Как только вспомню я всё это, так зальётся сердце желчью и тошно мне на тебя и смотреть… Брось, не говори! Ничему ты тут словами не поможешь. Знаю, что и я не без греха, но и это не утешает, а напротив того… Все мы точно прокляты, и не дано нам быть счастливыми… Веришь ли, сколько раз готов был я бросить всё и в монахи уйти, а как поглядишь на косматых, только тошно делается: словно они гаже всех ещё, потому другие хоть открыто свиньи, а эти всё словом Божиим прикрываются. И дураки верят… И какая нужда мне обман ихний на свои плечи брать да людей вместе с ними морочить? Да что: бесполезны тут слова! И на тебя я часто словно на робёночка несмыслёного смотрю: куда ты тянешься, зачем? Что, счастливее тебя грекиня Софья или меня — Иван? Ведь всё это их величество — видимость одна. Так же, как объедятся, живот у них болит, так же не спят ночей от забот ненужных, так же, придёт время, положат их на стол носом кверху, и всему конец. А ты ко всему этому праху рвёшься!.. Вон про мужа твоего говорят на Москве, что грекиня его на тот свет отправила, а другие на тебя думают… Нюжли же пошла ты, в самом деле, на такое? Зачем?

— Тебе одному скажу зачем, — засияла на него глазами Елена. — Затем, чтобы на его место стал — ты.

— А я всё отдам, только бы на его место не становиться!

— Вижу теперь… — едва вымолвила Елена, и по щекам её покатились крупные слёзы. — Вижу, вижу… И вижу, что ни ты со мной счастлив не будешь, ни мне с тобой глаз не осушать… Ну, хорошо, послушала бы я тебя, уехали бы мы с тобой тогда на Литву — так разве там не то же было бы?

— И там было бы то же самое.

— Ну, вот… Значит…

— Значит, надо нам с тобой… Проститься…

Одной рукой Елена прижала ширинку к лицу, чтобы заглушить рыдания, а другой на князя замахала: молчи, молчи… Она слышать не могла этого слова: проститься.

Он опустился к её ногам, положил, точно ища защиты у неё, голову ей на колени, и она нежно ласкала его волосы. И в душе его сиял и не мерк образ Стеши, фряжской богородицы. Он понимал, что Елена в самом деле любит его, что он как бы ей в эти тяжёлые минуты прощания изменяет, но он не мог иначе. И думалось ему горько, что если бы на месте Елены была Стеша, то, может быть, он так же грезил бы и рвался к Елене…

— Ну, Вася… — едва выговорила Елена, поднимаясь. — А теперь мне пора идти.

Она положила ему обе руки на плечи, неотрывно смотрела в его страдальческое лицо, и по лицу её катились крупные жемчуга слёз. А он стоял повесив голову, точно к смерти приговорённый. В тёмном углу уютно запел сверчок.

XXIX. КРУПНАЯ СТАВКА

Долго тяжко страдала Елена в тишине терема своего, но пришло время, поборола она себя и снова подняла голову. В ней была бездна жизни. Жить для неё — значило прежде всего творить мечту. И чем богаче и ярче была эта мечта, тем более она её пленяла. Князь Василий точно в могилу для неё лёг, и она только редко, в минуты тоски, возвращалась сердцем к мятежелюбцу. И невольно обратилась мысль её к тому, что влекло её иногда даже и при князе Василии: на пути её встал теперь сам Божией милостию Иоанн III всея Руси.

Трезвый рассудок — он уживался в ней рядом с самой необузданной фантазией — говорил ей, что для игр любовных Иван теперь уже просто стар. Но он был ещё красив той зрелой, мужественной красотой, которою цветут после пятидесяти только редкие счастливцы. Высокий, худой, величественный, с красивой, в крупных завитках бородой, серебро с чернью, с полными огня глазами, пред которыми трепетало всё, он иногда бывал просто обаятелен. Она от него не пьянела, как пьянела от князя Василия, и осторожно издали, чуть-чуть, играя с ним, готовилась к бешеной ставке, которая её влекла всё больше своей дерзостью, а его — пугала. Они ни разу ещё об этом не говорили, но то, о чём упрямо молчали уста, говорили изредка отай[96] взгляды. И как ни смелы были оба, всё же у обоих иногда сотрясались души.

В стареющем сердце Ивана страсть грозно нарастала. Мысль, что он так и уйдёт, не узнав того рая, в который издали, чуть-чуть, лукаво манила его эта колдунья, мутила его до дна души. Он терзался: как это он, по-видимому, всемогущий повелитель, не может взять такой простой, всем доступной вещи, как женская любовь… Изредка, при случае, он делал отдалённые попытки к сближению с красавицей невесткой, — она играла, но не давалась. Он всё более и более отдалялся от Софьи. Та бесилась. Елена затаилась и, испытывая головокружение, ждала того, что, она чувствовала, уже шло.

вернуться

96

Отай — скрытно, по секрету. Прим. сост.

46
{"b":"176811","o":1}