Городок Не прозвучит ни слово, ни гудок в развалинах, задохшихся от дыма. Лежит убитый русский городок, и кажется – ничто непоправимо. Еще в тревожном зареве закат и различимы голоса орудий, а в городок уже приходят люди. Из горсти пьют, на дне воронки спят. И снова дым. Но дым уже другой — теперь он пахнет теплотой и пищей. И первый сруб, как первый лист тугой, из черного выходит корневища. И медленная светлая смола, как слезы встречи, катится по стенам. И верят люди: жизнь благословенна, как бы она сурова ни была! В лесу Навстречу сосны. Нет конца им… День ярче, выше, горячей, но хвойный кров непроницаем для ливня солнечных лучей. Лишь кое-где во мраке вкраплен как будто золота кусок. И с веток солнечные капли сочатся в розовый песок. В лесу торжественно и тихо… Но я не слышу тишины, — еще не умер отзвук дикой, железной музыки войны. И с молодой березкой рядом, ее шуршанием одет, стоит расщепленный снарядом сосны обугленный скелет. Птица Бои ушли. Завесой плотной плывут туманы вслед врагам, и снега чистые полотна расстелены по берегам. И слышно: птица птицу кличет, тревожа утреннюю стынь. И бесприютен голос птичий среди обугленных пустынь. Он бьется, жалобный и тонкий, о синеву речного льда, как будто мать зовет ребенка, потерянного навсегда. Кружит он в скованном просторе, звеня немыслимой тоской, как будто человечье горе осталось плакать над рекой. Костер Чахлый лес, сквозной, багряно-рыжий, заткан солнцем вдоль и поперек. Как сейчас я этот полдень вижу, красный от брусники бугорок. Корчится атласная берёста на почти невидимом костре. Мне с тобою весело и просто, как девчонке, школьнице, сестре. Наверху негреющая просинь, зябких листьев вековечный спор. Мы придем на будущую осень в эту рощу разложить костер. А на осень бушевала буря. Ты вернулся без меня, один. Потерялся в непривычном гуле лепет перепуганных осин. И в шинели серой, с автоматом у березовых атласных ног ты прилег за круглый и примятый красный от брусники бугорок. И пошли, пошли пути-дороги колесить на тысячи ладов. И стоишь теперь ты на пороге незнакомых прусских городов. Верно, скоро выйдет срок разлуке. И, придя в знакомые места, отогреем мы сердца и руки у родного русского костра. Домой
Сквозь дрему глухую, предутренний сон я чувствую: поезд идет под уклон. Прильнула к окну шелестящая муть, легчайшим изгибом свивается путь. И в свете февральских расплывчатых звезд в двенадцать пролетов над Волгою мост. В мерцанье рассвета уходит река. Лесами скользит эшелона змея. На запад, на запад, где дремлет Москва, где в облаке сизом – родная моя. Я завтра увижу покинутый дом, я завтра приду к дорогому крыльцу — приду и немного помедлю на нем, дорожный платок прижимая к лицу. Я вспомню о щелях в садовой тени, о вое тревог по ночам и о том, как мы в беспокойные первые дни полоски на стекла клеили крестом. И самое горькое вспомнится мне: взволнованный, людный вечерний вокзал, и небо в щемящем закатном огне, и что мне любимый, целуя, сказал. Мне этого часа вовек не забыть. Да разве мы прежде умели любить? Да разве мы знали, что значит война, будет разлука горька и длинна? …На запад скользит эшелона змея, все ближе мой город, отчизна моя! «Вот и город. Первая застава…» Вот и город. Первая застава. Первые трамваи на кругу. Очень я, наверное, устала, если улыбнуться не могу. Вот и дом. Но смотрят незнакомо стены за порогом дорогим. Если сердце не узнало дома, значит, сердце сделалось другим. Значит, в сердце зажилась тревога, значит, сердце одолела грусть. Милый город, подожди немного, — я смеяться снова научусь. Ты великая, моя любовь Ты великая, моя любовь В. Тушнова. 1962 год. «Сколько милых ровесников…» Сколько милых ровесников в братских могилах лежит. Узловатая липа родительский сон сторожит. Все беднее теперь я, бесплотнее день ото дня, с каждой новой потерей все меньше на свете меня. Черноглазый ребенок… Давно его, глупого, нет. Вместо худенькой девушки — плоский бумажный портрет. Вместо женщины юной осталась усталая мать. Надлежит ей исчезнуть… Но я не хочу исчезать! Льются годы рекою, сто обличий моих хороня, только с каждой строкою все больше на свете меня. Оттого все страшнее мне браться теперь за перо, оттого все нужнее разобраться, где зло, где добро. Оттого все труднее бросать на бумагу слова: вот, мол, люди, любуйтесь, глядите, мол, я какова! Чем смогу заплатить я за эту прекрасную власть, за высокое право в дома заходить не стучась? Что могу? Что должна я? Сама до конца не пойму… Только мне не солгать бы ни в чем, никогда, никому! |