Вы просите сохранить жизнь этому осужденному. Я прошу сохранить ее всем осужденным. Я прошу сохранить жизнь Марото; я прошу сохранить жизнь Росселю, Ферре, Люлье, Кремье; я прошу сохранить жизнь трем несчастным женщинам — Марше, Сюэтан и Папавуан, хотя моему слабому уму ясно и то, что они действительно носили красные повязки, и то, что Папавуан — ужасное имя, и то, что их действительно видели на баррикадах — сражающимися, по утверждению обвинителей, подбирающими раненых, по их собственным словам. Мне ясно и еще одно обстоятельство, заключающееся в том, что одна из них — мать и что, услышав свой смертный приговор, она сказала: «Что ж, ладно; но кто будет кормить моего ребенка?»
Я прошу сохранить жизнь этому ребенку.
Позвольте мне на мгновение задержаться на этом.
«Кто будет кормить моего ребенка?» В этих словах заключена вся суть социальных бедствий. Я знаю, что казался смешным на прошлой неделе, когда, перед лицом переживаемых Францией несчастий, призывал к единению французов, знаю также, что буду казаться смешным и на этой неделе, призывая сохранить жизнь осужденным. Что ж, я мирюсь со своей участью. Итак, перед нами мать, которая умрет, и младенец, который, следовательно, тоже умрет. Нашему правосудию свойственны подобные удачи. Виновна ли мать? Можно ответить и утвердительно и отрицательно. Виновен ли ребенок? Попробуйте ответить утвердительно.
Я прямо заявляю, что меня потрясает мысль об этом невинном существе, которое будет наказано по нашей вине; единственное оправдание непоправимых наказаний — их безошибочность; нет ничего более чудовищного, чем закон, бьющий мимо цели. Человеческое правосудие, внезапно иссушающее источник жизни, питающий ребенка, противоречит правосудию божественному; это нарушение порядка именем порядка имеет странный вид; нехорошо, что наши жалкие, преходящие установления и наши близорукие приговоры здесь, на земле, вызывают негодование вечных законов там, на небесах; никто не имеет права наносить удар матери, если при этом наносится удар и ребенку. Мне кажется, что я слышу, как неведомый голос говорит людям: «Что это вы там делаете?» И я ощущаю тревогу, когда вижу, как природа в изумлении устремляет угрюмый взгляд на общество.
Я оставляю этого маленького осужденного и возвращаюсь к остальным.
В глазах тех, кто довольствуется видимостью порядка, смертные приговоры имеют одно преимущество — они заставляют молчать. Но так бывает не всегда. Устанавливать мнимое спокойствие при помощи насилия опасно. Политические казни приводят к продлению гражданской войны в скрытом виде.
Мне говорят: «Жалкие существа, чья казнь вас так тревожит, не имеют ничего общего с политикой; в этом согласны все. Они — заурядные правонарушители, виновные в обычных преступлениях, предусмотренных уголовными кодексами всех времен».
Рассмотрим этот вопрос.
Что все считают вынесенные приговоры обоснованными — меня мало интересует. Когда дело идет о суде над противником, следует остерегаться яростного одобрения толпы и рукоплесканий наших собственных приверженцев; следует разобраться в царящей вокруг атмосфере бешенства, равнозначного безумству; нельзя позволить толкнуть нас даже на те суровые меры, которых мы сами хотим; следует опасаться угодливости общественного гнева. Следует избегать некоторых слов, как то: «обычные преступления», «обыкновенные правонарушения» — слов уклончивых, которыми легко можно оправдать чрезмерно жестокие приговоры; такие слова имеют тот недостаток, что они удобны, а в политике удобное опасно. Не будем же прибегать к услугам порочных формулировок; эластичность слов соответствует подлости людей — и те и другие слишком послушны.
Сравнение Марата с Ласенером соблазнительно — оно ведет далеко.
Не может быть сомнения, что если бы «бесподобная» палата (я имею в виду палату 1815 года) появилась двадцатью годами раньше и волею случая восторжествовала над Конвентом, она нашла бы отличные предлоги, чтобы объявить республику преступной; 1815 год объявил бы 1793 год подсудным обычному уложению; сентябрьские убийства, казни епископов и священников, разрушение общественных памятников, посягательства на частную собственность — все это было бы обязательно включено в обвинительный акт; белый террор был бы в законном порядке применен против красного террора; роялистская палата объявила бы депутатов Конвента заподозренными и уличенными в обычных преступлениях, предусмотренных и наказуемых уголовным кодексом; она подвергла бы их повешению и колесованию, восстановленным вместе с монархией; в Дантоне она увидела бы бандита, в Камилле Демулене — подстрекателя к убийству, в Сен-Жюсте — убийцу, в Робеспьере — самого типичного и заурядного преступника; она крикнула бы им всем: «Вы не политические деятели!» И общественное мнение говорило бы «Правильно!» до тех пор, пока человеческая совесть не сказала бы: «Ложь!»
Недостаточно того, что Собрание или трибунал, даже если его члены носят саблю у пояса, сказало: «Это так!», чтобы это было действительно так. Невозможно управлять человеческим сознанием при помощи декретов. Как только проходит первое ошеломляющее впечатление, сознание сосредоточивается и анализирует. Запутанные явления не могут оцениваться как явления простые; слова «нарушения общественного порядка» не лишены смысла; бывают такие сложные события, в которых к известной доле злого умысла примешивается известная доля права. А когда потрясения проходят, когда колебания прекращаются, является история со своим инструментом для определения истины — разумом — и отвечает первоначальным судьям следующим образом: Девяносто третий год спас страну, террор предотвратил предательство, Робеспьер нанес поражение Вандее, а Дантон — Европе, цареубийство покончило с монархией, казнь Людовика XVI сделала невозможной в будущем казнь Дамьена, конфискация поместий эмигрантов вернула пашню крестьянину и землю народу, разрушенные города, Лион и Тулон, скрепили национальное единство. Двадцать преступлений, а в результате благодеяние — французская революция.
Я обладаю чувством меры и приравниваю сегодняшних осужденных к титаническим борцам прошлого только в одном отношении: они тоже борцы-революционеры; им тоже можно вменить в вину только действия политического характера; история отметет от них эти оценки: обычные преступления, обыкновенные правонарушения. Что же совершают, приговаривая их к смертной казни? Восстанавливают политический эшафот.
И это страшно. Это — шаг назад, поражение прогресса. Вновь появляются Бабеф, Арена, Сераччи, Топино-Лебрен, Жорж Кадудаль, Мале, Лагори, Гидаль, Ней, Лабедуайер, Дидье, братья Фоше, Пленье, Карбонно, Толлерон, четыре сержанта из Ларошели, Алибо, Сирас, Шарле, Кюизинье, Орсини. Возвращение призраков.
Вновь обратиться к мраку, повернуть вспять могучее движение человечества — ничего более безумного нельзя и придумать. Цивилизация отступает только к пропасти.
Слов нет, судьба Росселя, Марото, Гастона Кремье и других, всех этих людей, находящихся под угрозой, волнует меня; но еще более волнует меня опасность, нависшая над цивилизацией.
Но, отвечают мне, мы отступаем именно для того, чтобы избежать падения в пропасть. Вам она мерещится позади, а мы видим ее впереди. Мы, как и вы, заботимся о спасении общества. Вы видите его в милосердии, мы — в возмездии.
Пусть так. Я готов обсудить вопрос в такой плоскости. Это ведь старый спор между справедливостью и пользой. Справедливость на нашей стороне; посмотрим же, на вашей ли стороне польза.
Вот приговоренные к смерти. Что с ними сделают? Их казнят?
Дело идет о спасении общества, говорите вы. Станем на эту точку зрения. Одно из двух: либо эта казнь необходима, либо нет.
Если она не необходима, то как ее назвать? Смерть ради смерти, эшафот ради эшафота, удобный случай для упражнения рук, искусство ради искусства — это гнусность.
Если она необходима, это значит, что она спасает общество.
Рассмотрим суть дела.
В данный момент настоятельно требуют разрешения четыре проблемы — проблема финансовая, проблема политическая, проблема национальная, проблема социальная; это означает, что четыре важнейшие основы, на которых покоится вся наша жизнь, поколеблены: устойчивость в вопросах финансовых поколеблена инфляцией, устойчивость в вопросах законности — политическими преследованиями, устойчивость в вопросах внешней политики — национальным унижением, устойчивость в вопросах внутреннего положения — социальной несправедливостью. У цивилизации есть свои четыре ветра, — и вот все они разбушевались одновременно. Происходит грандиозное сотрясение. Слышится грохот рушащихся зданий, фундаменты трещат, колонны гнутся, столбы шатаются, весь остов колеблется; царит небывалая тревога. Проблема политическая и проблема национальная смешались; потерянные нами границы требуют уничтожения всяких границ; только объединение народов может привести к этому мирным путем; решение вопроса состоит в провозглашении Соединенных Штатов Европы; Франция вернет себе верховенство только путем превращения французской республики в республику всего континента; это — великая цель, головокружительный подъем, вершина цивилизации; как же ее достигнуть? Одновременно финансовая проблема усложняет проблему социальную; со всех сторон открываются мрачные перспективы: с одной стороны, колонизация дальних земель, поиски золотых россыпей — Австралия, Калифорния, — переселения и перемещения народов; с другой стороны, обесценение денег, падение курса банковых билетов, демократизация собственности, попытки примирения труда с капиталом посредством выпуска акций; бесчисленные трудности, которые когда-нибудь разрешатся воцарением благосостояния и света, а пока приводят к нищете и страданиям. Таково положение. И вот вам лекарство от всех бед: убить Марото, убить Люлье, убить Ферре, убить Росселя, убить Кремье, убить трех несчастных женщин — Сюэтан, Марше и Папавуан; от счастливого будущего нас отделяет только несколько трупов, необходимых для процветания общества; все потрясения прекратятся, доверие укрепится, уверенность возродится, беспокойство исчезнет, порядок будет установлен и Франция обретет безопасность, как только мы услышим голос ребенка, во мраке зовущего свою убитую мать.