- Миленькие, душеньки! - кричала им Анна Ивановна, все еще от смеха не поднимая лица с дивана. - Представьте гром и молнию!
- Можем! - произнес Петин, и оба они сели с Заминым друг против друга за маленький столик.
- Я - заходящее солнце! - сказал Замин и, в самом деле, лицо его сделалось какое-то красное, глупое и широкое.
- А я - любящий любоваться на закат солнца! - произнес Петин - и сделал вид, как смотрит в лорнет какой-нибудь франтоватый молодой человек.
- Солнце село! - воскликнул Замин, закрыв глаза, и в самом деле воображению зрителей представилось, что солнце село.
- Тучи надвигаются! - восклицал между тем Замин, и лицо его делалось все мрачнее и мрачнее.
- Молния! - воскликнул он, открыв для этого на мгновение глаза, и, действительно, перед зрителями как бы сверкнула молния.
- А человек, в это время, спит; согласитесь, что он спит? - произнес Петин и представил точь-в-точь спящего и немного похрапывающего человека.
- Издали погремливает! - продолжал Замин и представил гром. - Молния все чаще и чаще! - и он все чаще и чаще стал мигать глазами. - Тучи совсем нависли! - и лицо его сделалось совсем мрачно.
- Молния и гром! - проговорил он, вскрыл глаза и затрещал, затем, на всю комнату.
- А человек, в это время, проснулся и крестится! - воскликнул Петин и представил мгновенно проснувшегося и крестящегося человека.
Зрители уже не смеялись, а оставались в каком-то приятном удивлении; так это тонко и художественно все было выполнено!
- Это лучше всякого водевиля, всякой комедии! - восклицал Павел.
- Превосходно, превосходно! - повторял и Неведомов, как бы утопавший в эстетическом наслаждении. - Вот вам и английские клоуны: чем хуже их?
Когда приятели наши, наконец, разошлись и оставили Павла одного, он все еще оставался под сильным впечатлением всего виденного.
"Да, это смех настоящий, честный, добрый, а не стихотворное кривляканье Салова!" - говорил он в раздумье.
VII
ПРОДОЛЖЕНИЕ УНИВЕРСИТЕТСКОЙ ЖИЗНИ
Ничто, кажется, так быстро не проходит, как время студенческого учения. Вихров почти и не заметил, как он очутился на третьем курсе. Естественные науки открыли перед ним целый мир новых сведений: он уразумел и трав прозябанье, и с ним заговорила морская волна. Он узнал жизнь земного шара, каким образом он образовался, - как на нем произошли реки, озера, моря; узнал, чем люди дышат, почему они на севере питаются рыбой, а на юге рисом. Словом, вся эта природа, интересовавшая его прежде только каким-нибудь очень уж красивым местоположением, очень хорошей или чрезвычайно дурной погодой, каким-нибудь никогда не виданным животным, стала теперь понятна ему в своих причинах, явилась машиной, в которой все было теснейшим образом связано одно с другим. Из изящных собственно предметов он, в это время, изучил Шекспира, о котором с ним беспрестанно толковал Неведомов, и еще Шиллера[46], за которого он принялся, чтобы выучиться немецкому языку, столь необходимому для естественных наук, и который сразу увлек его, как поэт человечности, цивилизации и всех юношеских порывов. Вне этой сферы, в практической жизни, с героем моим в продолжение этого времени почти ничего особенного не случилось, кроме разве того, что он еще больше возмужал и был из весьма уже немолодых студентов. У Еспера Иваныча он продолжал бывать очень редко, но и то делал с величайшим усилием над собой - до того ему там было скучно.
Анна Гавриловна, впрочем, раз рассказала ему несколько заинтересовавший его случай:
- Клеопатра-то Петровна, слышали, опять сошлась с мужем, приехала к нему: недолго, видно, продержал ее господин Постен.
- Я уж ничего тут и не понимаю, - сказал Павел.
- Поймешь этакую лукавицу... Смела ли бы другая, после этого, приехать к мужу!..
- Что же муж-то сам?.. - возразил Павел.
- Что муж-то?.. Он добрый; пьяный только... Пишет, вон, к Есперу Иванычу: "Дяденька, Клеопаша опять ко мне приехала; я ей все простил, потому что сам неправ против нее был", - проговорила Анна Гавриловна: она все еще продолжала сердиться на Фатееву за дочь.
С Мари Павел больше уже не видался. Вскоре после его первого визита к ней муж ее, г.Эйсмонд, приезжал к нему, но не застал его дома, а потом через полгода они уехали с батареей куда-то в Малороссию. Любовь к Мари в герое моем не то чтобы прошла совершенно, но она как-то замерла и осталась в то же время какою-то неудовлетворенною, затаенною и оскорбленною, так что ему вспоминать об Мари было больно, грустно и досадно; он лучше хотел думать, что она умерла, и на эту тему, размечтавшись в сумерки, писал даже стихи:
Мой милый друг, с тобой схоронены
Всех лучших дней моих воспоминанья,
И в сердце, как в гробу, затаены
Речей твоих святые обаянья.
В номерной жизни тоже не произошло ничего особенного; постояльцы были те же, и только Анна Ивановна выдержала экзамен на гувернантку и поступила уже на место. Неведомов, расставшись, таким образом, с предметом своей страсти, впал в какую-то грустную меланхолию и часто, сидя в обществе своих молодых товарищей, по целым часам слова не проговаривал. M-me Гартунг давным-давно уже, разумеется, поправилась в своем здоровье, и Павел познакомился с нею лично; оказалось, что это была довольно еще молодая, не слишком дурная собой и заметно начинающая полнеть немка. От Ваньки своего Павел узнал, что m-me Гартунг была любовница Салова, и что прежде она была blanchisseuse[147] и содержала прачечное заведение; но потом, когда он сошелся с ней, то снял для нее эти номера и сам поселился у ней. Макар Григорьев тоже иногда заходил к Павлу в номера, принося к нему письма от полковника, который почему-то все-таки считал вернее писать к Макару Григорьеву, чем прямо на квартиру к сыну. Макар Григорьев видал всех, бывавших у Павла студентов, и разговаривал с ними: больше всех ему понравился Замин, вероятно потому, что тот толковал с ним о мужичках, которых, как мы знаем, Замин сам до страсти любил, и при этом, разумеется, не преминул представить, как богоносцы, идя с образами на святой неделе, дикими голосами поют: "Христос воскресе!"
- Так, точь-в-точь, глупый народ этакий, лопалы! - подтвердил и Макар Григорьев.
Петин тоже попробовал было представить Макару Григорьеву змею, переползавшую через пеньки, и при этом сам переполз через стул, но как-то не угодил этим Макару Григорьеву, потому что тот впоследствии отзывался о нем Павлу: "Нет, барин этот хоть и длинен, но без рассудка!" Неведомов, в свою очередь, тоже немало его удивил:
- Почто это он в подряснике-то ходит? - спросил он после Павла.
- Так, ходит, - отвечал тот.
- Как ходит? Ведь, грех, чай! - продолжал Макар Григорьев с крайним удивлением.
- Что ж за грех? - спросил в свою очередь Павел.
- Как же не грех? Ризу бы еще он надел! - возражал Макар Григорьев.
Впрочем, при дальнейшем знакомстве с Неведомовым, тот, кажется, ему понравился.
- Барин-то добрый, надо быть, и умный, а поди как прокуратит, - говорил он все-таки с удивлением.
Но Салова он решительно возненавидел. Тот, увидев его в первый раз у Павла, взглянул на него сначала чересчур свысока, а потом, узнав, что он богатый московский подрядчик, стал над ним подтрунивать.
- Что, кармашек толст, толст от бочек-то? - спрашивал он его насмешливо, показывая на карман.
- Не толще, чем у вашего папеньки. Я бочки делаю, а он в них вино сыропил, да разбавлял, - отвечал Макар Григорьев, от кого-то узнавший, что отец Салова был винный откупщик, - кто почестнее у этого дела стоит, я уж и не знаю!.. - заключил он многознаменательно.
- Оба честны, должно быть, оба честны! - произнес, нисколько не смутившись, Салов.
Вообще, он был весьма циничен в отзывах даже о самом себе и, казалось, нисколько не стыдился разных своих дурных поступков. Так, в одно время, Павел стал часто видать у Салова какого-то молоденького студента, который приходил к нему, сейчас же садился с ним играть в карты, ерошил волосы, швырял даже иногда картами, но, несмотря на то, Салов без всякой жалости продолжал с ним играть.