— Очень хорошо. Все, что может представлять интерес для «Сейда и К°», я передам тебе. Но решаю я.
— Идет. В любом случае ты не сумеешь промолчать. Ты же репортер. И я очень сомневаюсь, что ты вообще хоть что-нибудь отыщешь.
— Благодарю тебя за доверие. Ну, а теперь расскажи мне про Рейвенсклиффа.
— Не выйдет. У меня сегодня дел по горло. Я снабжу тебя информацией. Кое-какой информацией. Остальное за тобой. Кроме того, я уже сказал тебе, что плоды наших собственных трудов были конфискованы.
— Так какой смысл…
— Я подготовил краткий обзор его карьеры и его нынешних предприятий — нынешних, то есть примерно годичной давности. Видимо, я забыл отдать его Молодому Сейду. Такая забывчивость с моей стороны! Я снабжу тебя фамилиями, я буду выслушивать твои предположения и предлагать советы или указания, если замечу, что ты попал пальцем в небо. Как ты неминуемо будешь попадать.
Он выбрался из кресла, открыл шкаф у себя за спиной, вытащил подшивку и протянул мне. Из пяти-шести страниц.
— И это все? — спросил я растерянно.
Уилф словно бы оскорбился.
— А чего ты ожидал? Это выжимка из многолетних розысков. Наши клиенты — финансисты, а не праздные джентльмены, у которых хватает досуга для долгого развлекательного чтения. Если на то пошло, сколько тебе требуется слов для очередного твоего сообщения об очередном из облюбованных тобой судебных заседаний?
Я хмыкнул.
— Я ожидал чего-нибудь посущественнее.
— Авось ты не умрешь от разочарования. Иди почитай, а затем рекомендую почитать собственную газету.
Глава 5
Был уже шестой час, когда я вышел на улицу. День отличала великолепная погода. Не тот день, чтобы работать, не поймите меня неправильно. Я добросовестный человек. Работаю я усердно и готов провести всю ночь на ногах или часами торчать под дождем, когда это необходимо. Но порой соблазны жизни неотразимы. Лондон во всем своем великолепии в весенний вечер был всем тем, что превращало работу, даже наичестнейшую, в нечто совсем второго порядка.
Я любил Лондон и все еще люблю. Теперь я повидал много городов, чего нельзя было сказать о том этапе моей жизни, но так и не увидел ничего, что могло бы сравниться с ним. Одного взгляда вправо и влево на улицу «Сейда и К°» хватало на материал для десятка романов. Нищий, как всегда сидящий возле ювелирного магазина напротив и тянущий песню настолько отвратительно, что прохожие совали ему деньги тишины ради. Рассыльные, пересмеивающиеся какой-то своей шуточке. Бородач в странной одежде, тихо идущий по тротуару напротив, почти прижимаясь к стенам домов. Может быть, он самый богатый человек на этой улице? Или самый беднейший? Старик с военной выправкой, исполненный достоинства и корректности; привратник или швейцар, чьи лучшие дни миновали лет сорок назад, когда он дышал воздухом Индии или Африки. Но скрупулезный: начищенные башмаки, складки на брюках, как бритвенные лезвия.
Конторы торговцев и маклеров, и агентства, и фабрики, которые могли ютиться в сумрачных переулках и дворах, еще не извергли тружеников; они будут оставаться на своих местах, пока свет не померкнет или пока работа не будет завершена. Составлялись контракты, товары готовились к погрузке, партии их переправлялись. В зале через дорогу проводились аукционы, привлекшие торговцев мехами точно так же, как раньше, днем, зал заполняли торговцы воском или ворванью, или чугуном. Расставлялись прилавки, чтобы кормить рассыльных и клерков; запах жареной колбасы и рыбы только чуть реял в воздухе с тем, чтобы усилиться с наступлением более позднего вечера. Странная пара прогуливающихся собеседников: могучий африканец, черный как ночь, и бледнокожий хлюпик, белобрысый, предположительно скандинав. Вероятно, матросы, чье судно пришвартовалось в миле выше по реке, проплыв тысячи миль с грузом… чего? Чая? Кофе? Зверей? Гуано? Руды? Драгоценных камней или грязных минералов?
Всего одна улица. Помножьте ее на тысячи и вы получите Лондон, поглотивший пейзаж, наполненный всеми пороками и добродетелями, всеми языками, всеми разновидностями доброты и жестокости. Он непостижим, непредсказуем и необычаен. Колоссальное богатство и еще большая бедность, любые болезни, какие вы способны вообразить, и любое удовольствие. Он пугал меня, когда я только приехал, он пугает меня сейчас. Противоестественное место, настолько далекое от Райского Сада, насколько вы в силах вообразить.
У меня было несколько дел, и они привели меня в «Утку». Я весь день ничего не ел; я хотел прочесть слово мудрости Уилфа, и мне надо было отказаться от моей работы. «Утка» предлагала еду, уединенный столик, и рано или поздно передо мной предстанет мой редактор на фоне стойки, как всегда, перед тем, как он отправлялся надзирать за подготовкой утреннего выпуска.
Роберт Макюэн был человеком предсказуемых привычек. Вечером в пять тридцать он будет на пути из Кэмдена в редакцию газеты. Он войдет в паб и останется на полчаса, редко с кем-либо заговаривая. Под мышкой у него будет номер газеты этого утра. Если он был в хорошем настроении, она оставалась там нетронутой. Если он чувствовал, что нас в чем-то обошли, он нетерпеливо вытаскивал газету, поглядывал на нее, засовывал назад или постукивал ею по столику. Редакция специально отправляла в паб рассыльного следить за ним. «Он стучит», — поступало сообщение, и раздавались коллективные стоны. Он входил тяжелым шагом, свирепо хмурясь, и рано или поздно давал волю гневу. Кто-нибудь подвергался головомойке. Мальчишка-рассыльный получал оплеуху. Пачка газет запускалась в чью-нибудь голову.
Затем буря проносилась, и мы могли взяться за дело, а Макюэн становился самим собой — сосредоточенным, умеренным, доступным доводам и разумным. Он не мог быть этим, если иногда не преображался в того; и вечер длился своим чередом почти до трех утра, когда газета подписывалась в печать, а он мог отправляться в кровать: долг исполнен, мир оповещен, печатные станки заработали.
«Кроникл» для Роберта Макюэна была не столько газетой, сколько миссией. Он считал ее моральной силой в нашем мире. В подавляющем большинстве люди — включая и большинство тех, кто писал для нее, — считали «Кроникл» просто газетой. Макюэн не соглашался. Он вкладывал в свои обязанности всю энергию былого пресвитерианина и стремился просвещать публику и осуждать власть имущих за ошибки со всем красноречием Джона Нокса, громящего грешников. Газета, говорил он, должна быть хорошей, но не выделяться чувством юмора. Не для «Кроникл» даже фотографии, не говоря уж о вздоре, изобретенном «Дейли мейл», — карикатуры, конкурсы и прочие фокусы, придуманные, чтобы выжимать полпенни из рук читающих масс. Мою тематику он считал почти фривольной, однако преступление по своей сути — нравоучение. Зло, потерпевшее поражение, грех покаранный. Чаще ни того ни другого не происходило, и по большей части зло очень даже торжествовало. Но и это можно было подать как моральный урок.
К тому же Макюэн питал пристрастие к стройным рассказам, а анналы Полицейского суда Боу-стрит или Олд-Бейли предлагали их в большом количестве. Я даже заслужил его благоволение — или думал, будто заслужил, он ведь никогда не поощрял кого-либо. Его эмоциональный диапазон колебался от бешеного гнева до молчания, и молчание для него было пределом похвалы. Мои статьи обычно принимались без замечаний, но последнее время мне поручили передовицы о политике либерального правительства в отношении неимущих и о последних мерах, принимаемых против преступности.
Таким образом я существовал в двух мирах, поскольку журналисты не менее причастны к классовому сознанию, чем любая другая часть общества. Репортеры — поденщики; и в большинстве случаев начинают клерками или рассыльными или же работают в провинциальных газетах прежде, чем отправиться в Лондон. Им доверяют факты, но не интерпретацию их; это прерогатива средних классов, журналистов, пишущих редакционные статьи, без труда составляющих мнения благодаря полнейшей неосведомленности в событиях. Эти величественные субъекты, любящие сдабривать свои статьи цитатами из Цицерона, получают куда больше за то, что делают куда меньше. Мало кто из них хотя бы взвешивает идею проторчать часы перед залом суда в ожидании вердикта или устроиться возле жаровни у ворот верфи, чтобы дать репортаж о забастовке.