— Почему вы так говорите? — Я постарался, чтобы мой голос не дрогнул от обиды.
— Вы слишком симпатизируете людям и упускаете из вида факты. Вы пишите об убийстве, разбираемом в суде, и до того поглощены подробностями, что можете позабыть упомянуть про вердикт.
— Я не отдавал себе отчета, что настолько неадекватен, — сказал я сухо.
— Нет, отдавали, — ответил он просто. — Вы прекрасно это знали. И пожалуйста, не думайте, будто я о вас плохого мнения. Вы были бы хорошим автором редакционных статей. И будете, как только избавитесь от шероховатостей.
— Вы имеете в виду, что я не учился в привилегированной школе, как те, кому вы даете поручения? — сказал я несколько громче, чем намеревался.
— Никого из них я леди Рейвенсклифф не рекомендовал, — сказал он ровным голосом, — так что не оскорбляйтесь. Полагаю, она платит вам целое состояние, а к тому же опыт этот даст вам очень много. Сверх этого, в смерти Рейвенсклиффа есть что-то странное, и я хочу узнать, что именно. И я не нашел, кто бы лучше вас мог это установить.
— Я думал, он упал из окна.
— Да. Открытое окно его кабинета на третьем этаже. Он работал один. Его жены дома не было. Расхаживал взад-вперед и споткнулся о ковер.
— Ну и?
— У него был страх высоты. Не страх даже, а ужас, и он крайне этого стеснялся. Никогда не приближался к открытому окну, если оно было не на первом этаже, и настаивал, чтобы все окна были крепко заперты.
— И леди Рейвенсклифф разделяет вашу тревогу? Она ни о чем подобном в разговоре со мной не упомянула.
Он взглянул на меня искоса, и я понял, что именно он подозревает.
— Вы думаете…
— Все, что я знаю, Брэддок, что это дело крайней важности.
Сказал он это с особой напряженностью, и я не вполне понял, что стояло за его словами.
— Почему?
— Потому что, — сказал он негромко, — «Кроникл» принадлежала Рейвенсклиффу. И я не хочу, чтобы она попала не в те руки. Узнайте для меня, пожалуйста, что говорится в его завещании, как распределятся его активы. Кто наш новый хозяин.
Глава 6
До моего жилища я дошел пешком, как часто поступал, когда мне требовалось поразмыслить. От Сити до Челси более шести миль, и прогулка эта заняла более часа, хотя всю дорогу я не сбавлял быстрого шага. Вид покрашенной черной краской двери не вызвал у меня даже намека на теплую радость, какую должно испытывать, вернувшись домой. Эта же дверь отделяла меня от запахов вареной капусты и мастики для натирки полов, накапливавшихся в перенаселенном здании, окна которого не открывались четверть века. Прокопченный дом на прокопченной улице в прокопченной части города. По моему убеждению, почти каждый второй дом принадлежал вдове, сдававшей комнаты жильцам вроде меня. Прямо напротив ютилось училище для молодых девиц, прививавшее им навыки лихо барабанить по клавишам пишущей машинки, чтобы они могли отнимать у мужчин места копиистов или клерков. А некоторые дома принадлежали лавочникам или клеркам, из последних сил цепляющимся за респектабельность. Все грани жизни людей, слагавшихся в этот слой общества, таились на Райской Аллее за немытыми окнами и растрескавшейся штукатуркой. Райская Аллея! Трудно вообразить улицу, названную настолько невпопад. Могу только предположить, что спекулянт, примерно полвека назад сварганивший эти скверно построенные, абсолютно безликие хибары, обладал чувством юмора особого рода.
И даже еще более скверным было то, что мое окно на третьем этаже в задней части дома выходило на великолепные сады и прочую роскошь богемного Лондона. Преуспевающие художники заселили Тайт-стрит, улицу, параллельную моей, но отражающую совсем иной образ жизни. Особенно хорошо мне был виден сад, где я мог наблюдать двоих детишек — одетых во все белое, — пока они играли под солнечными лучами; обворожительную женщину, их мать; их дородного отца, члена Академии. И грезить о подобном идиллическом существовании, столь непохожем на мое собственное детство, в котором солнечного света отнюдь не было.
Не все журналисты — редакторы. Не все художники — члены Академии. Джон Пракситель Брок, мой сосед за стеной, успеха тогда не имел. Его мучения из-за необходимости созерцать антураж недостижимой славы на соседней улице уравновешивались его желанием соприкасаться со знаменитостями, которые могли бы поспособствовать его карьере. Иногда он возвращался домой, искрясь волнением и гордостью. «Я нынче пожелал доброго утра Сарженту!» Или: «Генри Макальпин сегодня купил пинту молока в очереди передо мной!» Увы! И тот и другой редко желали ему доброго утра в ответ. Возможно, их отпугивала его отчаянная настырность; или же тот факт, что его отец скульптор (откуда его второе имя) был отпетым ретроградом с очень скверным характером; возможно, они полагали, что молодость должна сама прокладывать себе дорогу. И теперь преуспевший Брок тоже не слишком-то способствует другим.
Утром я проснулся страшно голодным, потому что накануне вечером почти ничего не ел и много ходил. Поэтому я быстро оделся и спустился в обеденную комнату, где миссис Моррисон каждое утро готовила завтрак для «своих мальчиков». Она была единственной причиной, почему я оставался в этом доме, и, полагаю, то же относилось ко всем ее жильцам. Как домоправительница она была почти безнадежна, а как кухарка — и того хуже. Ее завтраки граничили с непристойностью, а вечером овощи она варила с такой энергией, что нам еще везло, если они были не более чем желтыми, когда вываливались на тарелку в лужицу горячей воды, чтобы смешаться с серыми жесткими кусками мяса, которое она готовила сугубо своим способом, и еще никому не удалось выяснить, как именно она преобразовывала некогда живую тварь в подобное безобразие. Филипп Мулреди, уповавший снискать славу стихами (позднее он удовольствовался богатой невестой), иногда декламировал вирши в честь бедного животного, заколотого на алтаре миссис Моррисон. «Тут ты лежишь, о злополучный боров, столь бледный, серый и поблекший». Хотя, щадя чувства нашей хозяйки, он удостоверялся, что она на кухне, когда Каллиопа осеняла вдохновением его чело.
Но в любом случае она вряд ли уловила бы иронию. Миссис Моррисон была хорошей женщиной, вдовой, прилагающей все усилия, чтобы выжить в этом безжалостном мире. И пусть еда была отвратительной, а каминная полка густо заросла пылью, но она творила атмосферу такого теплого дружелюбия! И не только это. Она охотно чинила нашу одежду, стирала наше белье и оставляла нас в покое. Взамен она ждала умеренную плату за комнату и иногда малой толики нашего общества. Фунт в неделю и часок болтовни. Сущие пустяки.
Хотя и журналист (теперь я вспомнил — бывший журналист), я, увы, болтуном не был — в отличие от Брока, радовавшегося любому предлогу, отвлекавшему его от работы. Мулреди гордился еще и талантом вести беседу, хотя, заведя разговор, любил поразвлечься, рассуждая столь занудно и на такие темные темы, что бедная женщина редко улавливала, о чем он, собственно, толкует. Ее фаворитом был Гарри Франклин. Он работал в Сити, занимая какую-то низкоразрядную должность, однако пребывать кабальным ему явно оставалось недолго. Он был серьезным молодым человеком, каким любая респектабельная мать была бы рада видеть своего сына. Каждый вечер он затворялся в своей комнате постигать тайны денег; он намеревался изучить свое дело так досконально, что никто не решился бы отказать ему в повышении, которого он жаждал. Он часто возвращался в поздний час, трудясь на своих нанимателей без сверхурочной оплаты и в полном одиночестве, чтобы в любой момент быть на пике своих обязанностей.
Он был достоин всяческих похвал, но — посмею ли я сказать это? — порядочным занудой. Брок и Мулреди с легкостью его шокировали. Каждое воскресенье он посещал церковь и редко разговаривал за обедом. Однако он мало что упускал и был сложнее, чем казался. Иногда я подмечал мягкий блеск в его глазах, пока он слушал бурные излияния своих сотоварищей-жильцов; подмечал усилия, скрытые за подавлением души и дисциплинированностью тела. И он жил с нами в Челси, а не в Холлоуэе или Хэкни, где главным образом гнездились птицы одного с ним пера. Франклин считал себя особенным, другим, возможно, далеко превосходящим своих коллег, и отчаянно пытался подогнать реальность под уровень своих грез.