Он поднял ладонь.
— У нас фамилий нет, — сказал он с улыбкой. — Это не по-товарищески, а к тому же очень многие не хотят их называть. Так что Мэтью будет в самый раз. — Его губы дернулись в улыбке, пока он наблюдал, как я стараюсь выглядеть по-товарищески.
Я проникся к нему симпатией. Он был низкого роста — всего лишь около пяти футов четырех дюймов, — чахлым, плохо питающимся, скверно одетым и далеко не здоровым. Все время его руки нервно подергивались, будто он старался стягивать перстни с пальцев, но в остальном он был неподвижен и спокоен. Его глаза, следящие за мной сквозь толстые линзы очков, казались добрыми и немного печальными.
— Вы пришли на собрание?
— Э… да, пожалуй. Правду сказать, я не совсем уверен, почему я тут.
— У товарища Стефана, конечно, есть свои причины.
— Я уверен, у товарища Стефана они есть, — сказал я и возгордился, что сумел подавить улыбку. Только потому, что растрогался. Хозвицки, как я упоминал, был не слишком дружелюбен. Он никому не доверял, а симпатизировал и того меньше. И порекомендовать мне пойти сюда, где он, конечно, знал, я услышу, как его называют товарищем Стефаном, значило подвергнуться риску стать мишенью насмешек или того хуже, если я расскажу про это в «Короле и ключах». Да, это был жест. Не совсем прямое предложение дружбы, но, вероятно, близкое к тому, что мне или кому-нибудь еще будет когда-либо предложено.
— Могу я спросить, кто сегодня выступает?
— О! — сказал он. — Товарищ Кропоткин.
Анархист-аристократ. Русский революционер. Анархист-князь. Сколько титулов нафантазировали авторы передовиц в «Дейли мейл», набившие руку в таких вещах. Странный тип по всем отзывам: подлинный русский князь, который предался сельскому коллективизму и революции. Он попал в тюрьму в России, был вышвырнут из Швейцарии, Франции и Америки и причалил в уютной части Брайтона, где совершал длинные прогулки со своей собакой и был абсолютно мил со своими соседями, когда не призывал повесить их на ближайшем фонаре.
— И о чем он будет говорить?
— О вреде дарвинизма.
— А он вреден?
— Товарищ Кропоткин в прошлом доказывал, что дарвинизм есть просто отражение капитализма, так как он ставит конкуренцию и борьбу выше сотрудничества и сосуществования. Он оправдывает эксплуатацию человека человеком и подкрепляет классовую идеологию угнетателей.
— Превосходно. Так что же новое будет сегодня?
— Это нам предстоит узнать. Если мы сумеем его понять. Тут столько людей стольких разных национальностей, со стольким числом разных языков, что понятен для всех может быть только английский. Не думаю, что вы говорите на сербско-хорватском?
— Собственно, нет.
— Жаль! Я бы привлек вас переводить на ходу. Наши сербы в языках не сильны.
— Кто еще… то есть какими другими языками тут пользуются?
Иозеф прищурил глаза, прикидывая.
— Ну, русские и немцы. Много латышей, и литовцев, и поляков. Несколько сербов. Один датчанин, но он редко приходит. Много англичан, хотя по какой-то причине ирландцев почти нет, что я нахожу странным, ведь они самые угнетенные. Несколько украинцев и совсем мало белорусов. Французы предпочитают оставаться во Франции. И конечно, у нас есть много, очень много людей, которые говорят только на идиш.
— Настоящий интернационал, — сказал я, надеясь, что тоном одобрения. — А полицейских сколько?
Он посмотрел на меня растерянно, однако прекрасно понял, что я шутливо затронул очень серьезный момент.
— Один сержант, но он еще не пришел.
— Вас не тянет вышвырнуть его вон?
— Ну, нет. Полиция же обязательно внедрит своего агента, так зачем тратить время? Ничто из того, чем мы тут занимаемся, для них особого интереса не представляет. Мы же тут не открытые дебаты по изготовлению бомб устраиваем.
— А на те ходят по особому приглашению?
— Вот именно, — сказал он со смешливыми искорками в глазах. — Серьезно говоря, здешние власти глупы и готовы по любому поводу пустить в ход силу, но несколько мягче им подобным за границей. Пока мы не пугаем их, они оставляют нас более или менее в покое. А в первую очередь они пугаются своей неосведомленности. Вот тогда они напридумывают заговоры, козни и принимают меры. Ну, мы им и показываем, что бояться нечего.
— А ваш сержант знает, что вам про него известно?
— Тема эта никогда не всплывала, но, думаю, да. Хотите познакомиться с ним? Вы ведь журналист, насколько я понимаю.
— Откуда вы знаете?
— Да чуть вы рот откроете, как начинаете задавать вопросы. И явно ничего в анархизме не смыслите, и вы друг Стефана, а он тоже журналист. Вы не работаете в «Дейли мейл», верно?
— Конечно, нет, — сказал я, почти обидевшись.
— Это хорошо.
— Вы не против, что я тут?
— Да нет. Чем больше гласности, тем лучше. Товарищ Кропоткин написал много статей для газет — и здешних, и заграничных, — объясняя происхождение и суть того, во что мы верим. Он только что завершил длинную статью для «Британской энциклопедии». А теперь извините меня.
Учтивый анархист направился в сторону помоста. Я заметил, что он прихрамывает. Казалось, каждый шаг причиняет ему боль. Шел он зигзагами, часто останавливаясь, чтобы поздороваться с кем-то, похлопать по плечу, перекинуться двумя-тремя словами. Одной женщине он отвесил чудаковато-старомодный поклон. Она была одета просто, шея обернута шарфом, словно от простуды, и с цветком в волосах. Она на секунду прервала разговор с крупным небритым мужчиной, чтобы ответить Иозефу, полуповернувшись к нему и холодно кивнув.
— Эти, а?
— Что? — Я обернулся и увидел, что на меня пялится угрюмый мужчина так, будто я только что призвал к отмене налогов на землевладельцев. Могучий, умный, его глаза излучали раздражение, что он так плохо владеет английским. Он взмахнул рукой.
— Стулья. Их надо организовать.
Он говорил с таким явным и невнятным акцентом, что было трудно уловить, насколько рудиментарны его понятия об английской грамматике. Разобрать хоть что-то было почти невозможно.
— Что? — повторил я почти в панике.
Он поднял стул, сунул его мне в руки и грубо толкал, пока стул не оказался почти впритык к стулу в прямом ряду, а тогда заставил поставить его. Затем махнул рукой на остальные стулья.
— Опять.
— А! Хорошо. — Он явно не потерпел бы отказа. Я почти ждал, что он выхватит револьвер и пристрелит меня, если я выкажу хоть какое-то неудовольствие. А потому я поспешил взять еще стул, затем третий и медленно составил их в ряд.
— Хорошо. Очень хорошо. — Громовый хлопок по спине и широчайшая улыбка означали, что мои труды на общее благо были одобрены. — Пить.
Он ткнул в меня бутылкой вопреки закону от 1892-го о регулировании употребления спиртных напитков и нахмурился, а может, это была улыбка. Трудно определить. Я улыбнулся в ответ, насколько сумел. Пить мне абсолютно не хотелось, но вновь я почувствовал, что отказаться было бы неразумно. Мы выпили за здоровье друг друга, опять улыбнулись, еще один хлопок по спине, и он отчалил.
— А вы, полагаю, товарищ Мэтью, друг-журналист товарища Стефана, — произнес холодный женский голос позади меня с сильным немецким акцентом, но грамматически правильно и удобопонятно.
Я стремительно повернулся. Я открыл рот, чтобы ответить. Учтивый, светский, способный с честью выйти из любой ситуации. Вот каким я хотел быть и категорически не был. Я не сумел выговорить ни слова.
— Вы пришли выслушать речь? Здесь у нас мы видим журналистов не часто, а потому, полагаю, вы здесь, чтобы увидеть товарища Питера.
Она говорила негромко и была из тех, кто не смотрит на того, с кем говорит. Сейчас она упорно смотрела на что-то над моим левым плечом, выражая презрение, которое точно гармонировало с жесткостью ее голоса.
— Э…
— Сядьте поближе, он мямлит.
Она откинула голову и одним пальцем вернула на место прядь волос, упавшую на глаза. Я же так настойчиво вглядывался в нее, запоминая каждый ее жест, — и вот этого она никогда не делала. Она будто заимствовала другую личность. Словно вообще была другой личностью. Я был полностью сбит с толку. Конечно же, этого быть не могло.