Я ничем не занялся, а просто сидел в кресле у пустого камина и думал о его владельце. Как эстете и аскете по описанию Сейда, созидающем свою сложную, непостижимую организацию таким образом, что почти никто в мире не мог оценить ее по достоинству. Пожалуй, это все испортило бы. Возможно, скрытность того, что он делал, была источником наслаждения. Или нет. Я не знал. Это было много выше моего понимания. Не так давно мне было достаточно встать поутру, написать об очередных преступлениях, обычно совершенных простыми, не рефлексирующими людьми — и снова вернуться в кровать.
И что преобладало в моем сознании? Глаза вдовы почти вдвое старше меня. Легкий запах ее духов. То, как она двигалась. Белизна кожи над верхним краем ее дорогого, сшитого по мерке платья. Мелодичность ее голоса. Что она сказала мне. Что это подразумевает. К чему это может привести. На что я надеюсь.
Жуть. Жуть. Жуть. Я застонал про себя, думая об этом. Поистине мои 350 фунтов обойдутся мне дорого, если так будет продолжаться. Обычно бы я сделал то, что часто делал прежде, — составил бы список. Решил бы, какими важными делами надо заняться в первую очередь, и затем целеустремленно взялся бы за них. Я попытался выбросить мысли об Элизабет из головы и вновь думать только о леди Рейвенсклифф. Разработать какие-нибудь практические способы покончить с этой работой побыстрей, чтобы освободиться, вернуться в «Кроникл» или устроиться в какую-нибудь другую газету, которая меня возьмет.
Итог оказался еще более гнетущим. Факт оставался фактом: по сути, я нисколько не продвинулся. Я тупо смотрел на полки записей и папок. Я не сомневался, что где-то тут что-то есть, но мысль о том, чтобы начать поиски, наполнила меня отвращением. Думается, я оставался там почти час: было так тихо, мирно, а вскоре и вовсе убаюкивающе. На каминной полке стояла фотография Рейвенсклиффа. Я вынул ее из рамки и долго смотрел на нее, пытаясь постичь характер за этим лицом, а затем сложил ее и сунул в карман.
В конце концов я сумел подняться с кресла и приготовиться к возвращению в мир; к тому, чтобы вернуться домой, лечь спать, а утром начать заново. Не так уж все и плохо. Худшим, что могло произойти, была бы полная неудача. Но я все-таки останусь при своих трехстах пятидесяти фунтах.
Я был почти умиротворен, пока спускался по парадной лестнице — медленно, поглядывая на картины по стенам. Я в них ничего не понимал; на мой взгляд, они были симпатичным украшением. Но, проходя мимо двери гостиной, я услышал шум. Ничего особенного, просто удар обо что-то и царапанье. Я понял, что она там, и заколебался, а тревога и растерянность снова нахлынули на меня.
Разумный человек продолжал бы спускаться. Следовало призвать на помощь дисциплину и самоотречение. Здравомыслящее понимание, что единственным способом сохранить мое спокойствие было держаться елико возможно дальше от нарушающей его женщины, держать ее на расстоянии, быть вежливым и профессиональным.
Быть таким или поступать так я категорически не хотел. Я коротко постучал в дверь, а затем прижал к ней ухо. Ничего. Я спросил себя: «И как ты поступишь теперь?» Удалиться на цыпочках, будто застенчивый школяр? Слишком унизительно, даже если никто про это знать не будет. Так ли ведет себя смелый влюбленный? Или открыть дверь и войти. У меня есть право. Она же посмотрела на меня.
Сердце колотилось, и я почти задохнулся, когда ухватил дверную ручку, повернул и толкнул. В комнате было темно: задернутые занавески, огонь в камине, почти угасший, и свеча. Дорогостоящее современное электрическое освещение не включено.
— Кто это?
Голос был ее, но каким-то другим. Глухим и без музыкальности, обычно придававшей ему такое обаяние. Чуть-чуть невнятным, словно я вырвал ее из глубокого сна.
— А! Это вы, — сказала она, когда я вошел и достаточно света с площадки упало на мое лицо, чтобы она меня узнала. — Входите и садитесь. Дверь закройте, свет режет мне глаза.
Совсем не то, чего я ожидал. Очутиться в комнате, такой темной, что видел я только тени да тусклый огонек свечи, обескураживало, даже немного пугало.
— С вами все хорошо? Вы говорите как-то натужно.
Она тихонько засмеялась и подняла на меня глаза. Впервые ее волосы не были зашиньонены и ниспадали ей на плечи густой волной, темной и пышной. На ней было что-то вроде легкого платья, чуть мерцавшее при ее движениях, с красными и голубыми вышивками в модном японском стиле. Она была экстравагантно, немыслимо красивой. У меня дух перехватило, пока я смотрел на нее, — ее глаза были темнее обычного, зрачки расширены так, точно что-то ввергло ее в ужас.
— Что случилось?
Она положила голову на спинку кушетки и заложила прядь за уши, но ничего не сказала, только улыбнулась.
— Прошу вас! Скажите мне.
— Да ничего нет. Немножко лекарства, чтобы успокоить нервы. Сильнодействующее, и я им не пользовалась много-много лет.
— Может быть, вам следует показаться врачу для другого рецепта? Я могу привезти врача очень быстро, если хотите.
Она опять улыбнулась и посмотрела на меня с выражением то ли нежности, то ли благодарности, то ли даже симпатии.
— Это лекарство не из тех, Мэтью, для которых требуется врач.
Она оттянула рукав пеньюара, и я увидел повыше локтя широкую опоясывающую полосу, а пониже — ранку со струйкой засохшей крови. Я ничего не понял, и она снова засмеялась.
— О мой Бог! Я заручилась услугами самого невинного мужчины в Лондоне, — сказала она. — Бедный милый мальчик. Вы же правда ни о чем понятия не имеете.
К этому времени я, должно быть, выглядел настолько полным ужаса, что ее веселость исчезла.
— Морфин, Мэтью, — сказала она серьезно. — Великий освободитель, утешитель замученных душ.
Если бы у меня было время привести мои мысли в порядок, я был бы шокирован, но в тот момент, собственно говоря, я вообще ничего не думал, а просто сидел ближе к ней, чем когда-либо прежде, и сердце у меня гремело.
— Я вас пугаю? Или вы себя пугаете? — спросила она, но не тоном, который показывал бы, что она ждет ответа. — Сказать вам, что вы думаете?
Никакого ответа от меня. Я не чувствовал земли под ногами и знал: стоит мне шевельнуться, и я кану на дно и захлебнусь.
— Ты думаешь обо мне ночью и днем. Ты грезишь обо мне, о том, чтобы заключить меня в объятия и поцеловать. Вот что ты сказал бы, будь ты способен сказать хоть что-нибудь. Сейчас ты молчишь, но какая-то часть твоего сознания ищет, как бы обратить это себе на пользу. Вдруг это твой счастливый случай, вдруг я не стану противиться, если ты сейчас наклонишься и схватишь меня. Но ты, конечно, не хочешь просто поцеловать меня. Ты хочешь заняться со мной любовью; ты грезишь, что я стану твоей любовницей. Ты томишься желанием увидеть меня обнаженной перед тобой, нетерпеливо ждущей, чтобы ты овладел мной, разве это не правда, милый, милый Мэтью?
Ее голос был абсолютно ровным; ни в тоне, ни в выражении ничто не указывало, соблазняет ли она, или насмехается, или и то и другое вместе. Может быть, она была одурманена — иначе я и представить себе не мог, что услышал бы от нее подобное. Она и сама этого не знала. Так или иначе, ее слова и действия парализовали меня. Разумеется, все, что она сказала, было чистой правдой. Но в том, что она это сказала, крылась жестокость.
— Вы не находите слов, Мэтью? Вы полагаете, что, заговорив, можете допустить промах и погубить мгновение, исполненное таких чудесных возможностей? Вы так робки и так наивны с женщинами, что не знаете, как поступить? — Тут она положила ладонь мне на затылок, и притянула мою голову к себе, и зашептала мне на ухо слова, каких я никогда не слышал из уст женщины, даже самой непотребной. Ее голос перешел в почти змеиное шипение, усугубляя мое ощущение, что я добыча, которую парализуют.
Поэтому я схватил ее и принялся целовать все более жадно и грубо, а она не только не противилась, но отвечала мне. Только когда мои ладони скользнули вниз, чтобы ощутить ее тело, она напряглась, затем оттолкнула меня и встала. Затем отошла к камину и несколько секунд смотрела в зеркало.